ГЮСТАВ ФЛОБЕР
ПИСЬМА 1830-1855

1. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 31 ДЕКАБРЯ 1830 .

Ты правильно говоришь, что Новый год это глупость. Мой друг, только что избавились от храбреца из храбрецов седовласого Лафайета свободы двух полушарий '. Друг мой я тебе пошлю свои политические и конституционно либеральные речи... Пошлю тебе также свои комедии. Если хочешь объединимся чтобы вместе писать, я буду писать комедии, а ты записывать свои мечты. А еще тут есть одна дама которая приходит к папе и всегда рассказывает нам какие-нибудь глупости я их буду записывать.

2. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. 4 ФЕВРАЛЯ 1832

Отвечаю тебе с той же почтой. Я тебе говорил, что буду сочинять пьесы, так нет же, я буду писать романы, они все у меня в голове: это прекрасная андалузка, бал-маскарад, Карденьо, Доротея, мавританка, безрассудно-любопытный, благоразумный муж '. Я устроил на бильярдном столе сцену и кулисы. Среди моих театральных пословиц есть несколько вещиц, которые мы можем играть 2.

3. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 31 МАРТА 1832.

Ты помнишь в одном из писем я тебе писал, что у нас больше не бывает представлений, но вот уже несколько дней как мы снова взбираемся на бильярдный стол. У меня есть около тридцати пьес и многие из них мы разыгрываем вдвоем с Каролиной '. Но если бы ты взял да и приехал на пасху, ты был бы чудным мальчиком и пробыл бы у нас хотя бы неделю... Я сочинил стихотворение под названием "Мать" такое же удачное как смерть Людовика 16. И еще я сочинил несколько пьес одна называется Невежественный антикварий, там осмеиваются неумелые антикварии 2 и еще другая приготовления к встрече короля;3 очень смешная.

4. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 3 АПРЕЛЯ 1832.

Победа, победа, победа, победа, победа, на днях, друг мой, ты приедешь, театр, афиши, все готово. Когда приедешь Амедей, Эдмон, г-жа Шевалъе, мама, 2 слуг и, может быть, ученики придут смотреть наше представление, мы сыграем 4 пьесы, которых ты не знаешь, но ты быстро их выучишь. Билеты 1-го, 2-го, 3-го ряда уже готовы, будут еще кресла и декорации есть. Занавес сделан, будет, возможно, человек 10 или двенадцать. А там смелость и чтоб не робеть, у двери будет билетер - маленький Ле-рон, а его сестра будет фигуранткой. Не знаю видел ли ты "Пурсоньяка" 2, мы его сыграем вместе с пьесой Беркена, пьесой Скриба и театральной пословицей Кармонтеля писать тебе их названия не к чему, я уверен, что ты их не знаешь. Если б ты только знал как я ужасно рассердился, когда мне сказали, что ты не приедешь. Если случится, что ты и впрямь не приедешь я поползу на четвереньках как собаки короля Луи Фис-Липпа (это из карикатуры - газеты) 3 в Андели за тобою и я думаю ты поступил бы так же - ведь нас связывает что называется братская любовь. Да, у меня чувствительное сердце, да, я прошел бы тысячу лье, если б надо было, чтобы повидать лучшего моего друга, ибо нет ничего отрадней дружбы о сладостная дружба сколько свершено ради этого чувства, а без этих уз как бы мы жили. Чувство это можно увидеть даже у самых крошечных животных, как жили бы без дружбы слабые создания как существовали бы женщина и дети? 4

5. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 11 СЕНТЯБРЯ 1833(?).

Луи-Филипп вместе с семьей теперь находится в городе, который видел рождение Корнеля. Как люди глупы, как ограничен народ!.. Суетиться ради короля, тратить 30 тысяч франков на празднества, выписывать за 2500 франков музыкантов из Парижа, лезть из кожи вон - ради кого? ради короля! ' Стоять в очереди у входа в театр с трех часов до половины девятого - ради кого? ради короля! Ах!!! до чего мир глуп. Зато я ничего не видел, ни парада, ни прибытия короля, ни принцесс, ни принцев. Вчера вышел только из дому посмотреть иллюминацию, да и то - потому что меня очень уж донимали.

6. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 29 АВГУСТА 1834.

А я, дорогой Эрнест, тружусь все дни напролет. Роман об Изабелле Баварской продвигается - успел сделать вдвое больше после возвращения из поездки в Пон-л'Эвек1.

...Ты полагаешь, что я без тебя скучаю, да, ты не ошибся, и, не будь у меня в голове и на кончике моего пера некой французской королевы пятнадцатого века, жизнь бы мне окончательно опротивела и пуля уже давно избавила бы меня от этой нелепой шутки, каковую именуют жизнью.

7. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 2 ИЮЛЯ 1835

Я забыл сообщить тебе наиновейшую новость - отныне мой поэтический и творческий псевдоним - "Гюстав Коклот" '. Надеюсь, это прекрасный способ сбить с толку самых дошлых умников нашего славного града Руана. Работаю упорно, иду вперед, к нашим предкам, к славе - будущее принадлежит нам!

Гюстав Антюрсекоти Коклот2

8. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 12 ИЮЛЯ 1835

"История герцогов Бургундских" Баранта - шедевр истории и литературы; ' нынешнее твое занятие весьма похвально.

Виктор Гюго сочиняет новую драму. Александр Дюма - idem под названием "Дон Жуан", Верон уже не директор Оперы, его сменил Дюгюншель. В театре "Порт-Сен-Мартен" "Карета эмигранта"; у Французов опять же "Дон Жуан" г-на Вандербюка 2.

9. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 14 АВГУСТА 1835

Недели две тому назад я закончил свою "Фредегунду" ', даже переписал полтора акта. Сейчас у меня в голове другая драма. Гурго задает мне переложения 2.

С тех пор как мы виделись, я прочитал "Екатерину Говард" и "Нельскую башню" 3. Прочитал также произведения Бомарше - вот где надобно искать новых мыслей. Теперь занялся театром старика Шекспира, читаю "Отел-ло" и намерен взять с собой в дорогу "Историю Шотландии" в трех томах Вальтера Скотта4, потом буду читать Вольтера. Тружусь как черт, встаю в полчетвертого утра.

Я возмущен тем, что намерены восстановить театральную цензуру и уничтожить свободу печати! 5 О да, этот закон пройдет, ибо представители народа - всего лишь гнусная кучка продавшихся людей. Их цель - выгода, их наклонности - низменны, их честь - глупая гордыня, их душа - куча грязи; но придет день, и он придет вскоре, когда народ начнет третью революцию; да, уж полетят головы королей, польются потоки крови. А пока у писателя отнимают совесть, его совесть художника. Да, век наш чреват кровавыми событиями. Прощай, до свидания, будем же всегда заниматься Искусством, которое выше, чем народы, короны и короли, оно всегда пребудет с нами, оно живет в восторгах наших, увенчанное диадемой божества.

10. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. ПАРИЖ, 24 АВГУСТА 1835.

Я был в Ножане, когда по городу везли осужденных в апреле: ' да, я видел Косидьера, его атлетическую фигуру, его мужественное, суровое лицо; видел Лагранжа. Лагранж - это глаза Цезаря, нос Франциска I, шевелюра Христа, бородка Шекспира да жилет республиканского покроя; 2 Лагранж - из породы людей возвышенной мысли. Лагранж - сын нашего века3, как Наполеон н Виктор Гюго. Это человек поэзии, противоборства, человек века, то есть предмет ненависти, проклятий и зависти. В мире сем он изгнанник, в мире ином он будет богом.

11. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 24 МАРТА 1837.

У меня есть для тебя приятная новость, за достоверность ручаюсь - ее сообщил мне господин Дюкудре, репетитор г-на Мено и студент медицины - малый в шляпе, сюртуке, сорочке. Итак, нынче утром в аудитории он мне сказал, что... что .. в общем, что нашего инспектора г-на К***, у которого всегда грязная сорочка, грязные носки. грязная душонка, словом, грязнюка по всем статьям... застукали в борделе и теперь ему придется предстать перед академическим советом; вот умора-то! Я так рад, я веселюсь, я ликую - это идет на пользу моим легким, желудку, сердцу, кишкам, печенке, диафрагме и пр. Только представлю ое&е рожу нашего инспектора, когда его сцапали на горячем, да как его пробирали, начинаю визжать, хохотать, пить, деть... Ха, ха, ха, ха, ха, ха! Хохочу как истый Гарсон1, стучу по столу, деру себя за вихры, ката юэсь по полу, ну и славно же! Ха, ха! Вот умора. . Ну, прощай, а то я прямо рехнулся от этой новости.

12. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 24 ИЮНЯ 1837.

У нас было 5 дней вакаций, во время которых я занимался тем же, чем занимаюсь вот уже скоро 16 лет,- жил, то есть скучал, за исключением, однако, дней, проведенных с Альфредом Лепуатвеном, а диенно: 1) воскресенья, когда мы побывали в Радпоне; ' 2) вторника, весь вечер которого мы у него ели и пили. Что до остальных дней, все было как всегда - так же текла вода в реке, собака моя, как обычно, лакала свою похлебку, люди бегали, пили, ели, спали, и цивилизация, этот морщинистый недоносок, порожденный усилиями человека, шагала, топала по своим тротуарам, глазела в порту на пароходы, на висячий мост, на белые-белые стены, на охраняемые полицией публичные дома я мимоходом, пьяненькая и веселая, оставляла под стенами, вместе с пустыми устричными раковинами и капустными кочерыжками, какие-то свои верования, какие-то изрядно выцветшие лоскутья поэзии; а затем, отвернувшись от собора л нашгевав на его стройные очертания2, эта бедняжечка, уже обезумевшая и озябшая, набросилась на природу, исцарапала ее ногтями и принялась хохотать и кричать, кричать во всю мочь, голосом резким и пронзительным: "Я иду вперед!" Прости, что оскорбил тебя, о, прости, ведь ты славная здоровенная девка, ты шагаешь, потупив голову, по крови и трупам, смеешься, когда кого-то давишь, и суешь свои толстые, грязные сосцы всем своим детям, а грудь твоя цвета меди, вся багровая от поцелуев, которые ты продаешь за золото. О, эта славная цивилизация, эта добрейшая шлюха, что изобрела железные дороги 3, тюрьмы, клизопомпы, торты с кремом, королевскую власть и гильотину! - Ты видишь, я нынче в ударе, лихорадочная экзальтация! Боже правый, когда перо само мчится по бумаге, зачем останавливать его" бег, зачем вдруг бросать его" из жара страсти в холод чернильницы,- у бедного, вспотевшего пера еще начнется воспаление легких.

Теперь, когда я уже боле не пишу, когда я сделался историком (с позволения еказать) 4, читаю книги, предпочитаю жанры серьезные, и при всем том у меня хватает хладнокровия и суровости глядеть на себя в зеркало без смеха, я бесконечно счастлив, когда под преддогом, что пишу письмо, могу дать себе волю, сократить часы труда и отложить свои конспекты, даже самого г-на Мишле; 5 ибо- еамая дивная красавица отнюдь не прекрасна, когда лежит на столе посреди анатомического зала, с кишками на носу, с ободранным бедром и с забытым на ее ноге окурком сигары. Нет, нет! Какое жалкое занятие - критиковать, исследовать, проникать в недра науки, чтобы обнаружить 1ам только тщеславие; анализировать сердце человеческое - и, находить в нем эгоизм; постигать мир - и видеть в нем одно страдание. О, насколько милее мне чистая поэзия, крики души, внезапные порывы и затем глубокие вздохи, голоса души, мысли сердца. В иные дни я за два стиха Ламартина или Виктора Гюго готов отдать всю науку всех прошлых, нынешних и будущих болтунов, всю дурацкую эрудицию дотошных критиков, живодеров*, философов, романистов, химиков, бакалейщиков, академиков; ныне я весь анти-проза, анти-рассудок, анти-истина, ибо что такое красота, если не невозможное, что такое поэзия, если не первобытное состояние, не сердце человека, а где ж обрести вновь это сердце, когда у большинства оно вечно разделено меж двумя всевластными мыслями, которые часто заполняют всю жизнь человека: как бы нажить состояние да как бы жить для себя, иначе говоря, ограничить свое сердце собственной лавкой и собственным пищеварением.

13. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 13 СЕНТЯБРЯ 1838.

Твои соображения о Викторе Гюго настолько же справедливы, насколько они не твои. Антитеза тела и души которую так умело проводит во всех своих творениях великий автор "Собора",- в нынешней критике мнение общепринятое '. На этого человека яростно нападали, потому что он велик и породил завистников. Когда же поняли, что перед ними гений под стать тем, коими восхищаются века, вначале были удивлены, а потом устыдились - гордость человеческая не склонна оказывать почтение лаврам еще зеленым 2. Разве Виктор Гюго не такой же великий человек, как Расин, Кальдерон, Лопе де Вега и многие другие, перед которыми преклоняются издавна?

По-прежнему читаю Рабле и прибавил к нему Монтеня. Я даже намерен когда-нибудь написать о них двоих особый, философский и литературный, этюд 3. По-моему, это точка, из которой вышли французская литература и французский дух 4.

Право, по-настоящему глубоко я уважаю только двух людей - Рабле и Байрона, единственных, кто писал с намерением насолить роду человеческому и посмеяться ему в лицо 5. Какая величественная картина - человек, противостоящий всему миру!

Нет, вид моря не способен ни развеселить, ни вдохновить на остроты, хотя я там знатно курил и пантагрюэлически6 поглощал матлот, камбалу, латук, колбасу, лук, редиску, репу, свеклу, баранов, свиней, бараньи ляжки и филе 7.

Я теперь смотрю на мир как на спектакль и смеюсь над ним. Какое мне дело до мира? Не буду о нем тревожиться, отдамся на волю сердца и воображения, а станут кричать чересчур громко, я, быть может, как Фокион, обернусь и скажу: что за воронье там каркает! 8

14. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, И ОКТЯБРЯ 1838.

Раз уж ты будешь таким молодцом и приедешь ко мне. постарайся подгадать ко дню всех святых, мы тогда больше времени проведем вместе, и коллеж не будет мне портить жизнь; я, правда, теперь вольнопосещающий экстерн, и прекрасней ничего не придумаешь, пока я окончательно не покину эту треклятую кучу дерьма, сиречь коллеж; ' но уже сейчас я говорю: "прощайте навсегда, педели и правила поведения", буду изображать из себя Мондори 2, курить по утрам на бульваре свою носогрейку, а вечерком - сигару на площади Сент-Уан и выстаивать в ожидании начала уроков в кафе "Насьональ". От этого я не стану хуже учиться, даже напротив, буду усердней, но меня уже не будут так дергать, так изводить.

...Недавно прочитал "Ускока" Ж. Санд: постарайся раздобыть этот роман, и ты убедишься, что сей Ускок - человек, достойный твоего уважения 3.

Учу английский, тружусь над ним усердно, и меня уверяют, что через три-четыре месяца я смогу читать Шекспира и через год - Байрона, а он. мол,- самое трудное, что есть на английском языке 4.

15. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 28 ОКТЯБРЯ 1838.

Почти закончил "Исповедь" Руссо и очень тебе советую прочесть эту замечательную книгу - настоящая школа стиля '.

Едва поднявшись с постели, вновь взялся за чтение славного Рабле, которого в последнее время забросил, зато теперь продолжаю читать с особым удовольствием и уже приближаюсь к концу. Рекомендую тебе главу, где речь идет о мессере Гастере 2. Мой Рабле весь измаран заметками да комментариями - философическими, филологическими, вакхическими... и т. д.

16. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 30 НОЯБРЯ 1838.

Ты хорошо делаешь, что часто видишься с Альфредом; чем больше ты будешь находиться в обществе этого человека, тем больше обнаружишь в нем сокровищ '. Это неистощимый рудник добрых чувств, великодушия, величия. Впрочем, он щедро платит тебе столь же дружескими чувствами. Ах, почему я не с вами, любезные мои друзья! Какая славная была бы троица! Как мечтаю я о той минуте, когда смогу присоединиться к вам! Мы проведем вместе чудесные часы, философствуя и пантагрюэлизируя.

Ты говоришь, что пришел окончательно к вере в некую творческую силу (бог, рок, и т. д.) и что, уверовав, надеешься испытать немало приятных минут; сказать по правде, этой приятности я не понимаю 2. Если ты видишь кинжал, который должен пронзить твое сердце, веревку, которая тебя удушит, если ты болен и тебе назвали твою болезнь, не понимаю, что в этом утешительного. Попытайся уверовать в предначертанность мироздания, в нравственность, в долг человека, в загробную жизнь и в гигантскую капусту; 3 попробуй поверить в честность министров, в целомудрие шлюх, в доброту человека, в счастье жизни, в правдивость всевозхможных врак. Тогда ты будешь счастлив и сможешь назвать себя верующим и на три четверти дураком; а пока оставайся лучше умным человеком. скептиком и пьяницей.

Ты говоришь,- что читал Руссо? Какой это молодец! Особенно советую тебе "Исповедь". Там его душа явила себя во всей наготе. Бедняга Руссо, сколько на тебя клеветали, потому что сердце твое было возвышеннее, чем сердца прочих людей. Над иными твоими страницами я таял от наслаждения и любовных грез!

Держись и далее своего образа жизни, милый мой Эрнест, лучшего не придумать. А я-то, что я делаю? Я все тот же, скорее шут, чем весельчак, скорее высокопарен, чем велик. Сочиняю рассуждения для папаши Манье, письменные работы по истории для Шерюэля и курю трубку для собственного удовольствия. Никогда еще я не наслаждался таким внешним благополучием, как в этом году: в коллеже больше нет никаких неприятностей, я спокоен, ровен.

Что до сочинительства, не пишу ничего или почти ничего, довольствуюсь тем, что строю планы, создаю сцены, представляю в мечтах бессвязные, воображаемые ситуации, в которые переношусь и погружаюсь. Престранный мир - моя голова!

Прочел "Рюи Блаза"; в целом, это прекрасная вещь, не считая нескольких неудачных мест и 4-го акта, который, хотя комичен и забавен, настоящего высокого комизма не достигает; это не означает, что я против гротескного начала на сцене 4.

17. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 26 ДЕКАБРЯ 1838.

Не помню, писал ли тебе, что я сочинял мистерию,- нечто неслыханное, грандиозное, нелепое, непонятное, ни мне, ни другим '. Пришлось оставить это сумасшедшее занятие, в котором ум мой напрягался до предела, и засесть за "Опыты" г-на Гизо 2, от которых может засохнуть на корню весь Олимп. Сам посуди, какая резкая перемена, какая пытка для меня, злосчастного, вынужденного спуститься с заоблачных высот, чтобы зубрить нечто абстрактное, точное, я бы сказал, математическое. Теперь уж сам не знаю, продолжать ли свое сочинение,- в нем я натыкаюсь на трудности непреодолимые и на каждом шагу срываюсь в пропасть. О Искусство. Искусство, горькое разочарование, безымянный призрак, что нам сияет и нас губит! Или же продолжать это нудное копанье в событиях да в рассуждениях об истории, о людях, о предначертаниях Промысла и тому подобных вещах, о которых никто и не думает... Но перейдем к другой теме - если я нагнал на тебя такую же скуку, какую сам испытываю, этого довольно.

И еще в меньшей степени на всех моих поступках лежит печать поэзии, великодушия и ума (если объяснишь мне эти свои слова, премного меня обяжешь). Поверь, 1) от моей поэзии тянет помочиться; 2) от великодушия - испражниться; 3) от ума - поспать! - Нет, нет, нет, тысячу раз нет! Напротив, то дружеские чувства вводят тебя в обман, заставляя видеть в моих поступках возвышенное величие там, где есть только неиссякающая гордыня. Знаешь, с тех пор, как вас, тебя и Альфреда, нет рядом, я куда больше анализирую самого себя и других. Я беспрерывно занимаюсь анатомией, это меня забавляет, и, когда наконец я обнаруживаю порчу в чем-то, что считают непорочным, когда нахожу гангрену в самых прекрасных местах, я подымаю голову и хохочу. И вот, я пришел к твердому убеждению, что основа всего - тщеславие; даже то, что именуют совестью,- не более как тщеславие сокрытое. Да, когда подаешь милостыню, тут, возможно, есть движение симпатии, чувство жалости, ужаса перед уродством и страданием, даже эгоизм; но, прежде всего, делаешь это, чтобы иметь право сказать себе: я делаю добро; таких людей, как я, немного; я уважаю себя больше, чем других; чтобы иметь право видеть в себе человека более высокой души; наконец, чтобы снискать свое собственное уважение, которое нам важнее, чем уважение других. Если в моем рассуждении что-то будет тебе неясно, готов объяснить подробней. Теория эта кажется мне жестокой и меня самого тяготит. С первого взгляда скажешь - она неверна, но, вдумавшись, чувствуешь, что это правда.

18. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 24 ФЕВРАЛЯ 1839.

Но что ты будешь делать дальше? Кем намерен стать? В чем твое будущее? Спрашиваешь ли ты себя об этом иногда? Нет? Тебе все равно? И правильно. Будущее - наихудшая часть настоящего. Вопрос "кем ты будешь?", брошенный человеку,- это бездна, зияющая перед ним и приближающаяся с каждым его шагом. Кроме будущего метафизического (на которое мне начхать, ибо я не могу верить, что наше тело, состоящее из грязи..., инстинкты которого низменнее, чем у свиньи..., содержит в себе нечто чистое и нематериальное, когда все вокруг него так нечисто и подло), кроме того будущего, есть еще будущее в жизни. Но не подумай, что я колеблюсь в выборе рода занятий. Я твердо решил не избирать никакого - я слишком презираю людей, чтобы делать им добро или зло. В любом случае закончу курс юриспруденции, получу диплом адвоката, даже доктора права, чтобы лишний год побездельничать '. Очень возможно, что в суде я никогда и не выступлю, разве что представится случай защищать знаменитого преступника или разбираться в ужасном злодеянии. Что до сочинительства, готов держать пари, что никогда не буду ни печататься, ни ставить свои пьесы на сцене 2. И вовсе не из боязни провала, а из-за дрязг с издателем и с театром, что было бы мне противно; а если когда-нибудь я и приму деятельное участие в жизни мира, то как мыслитель и развратитель. Я всего лишь буду говорить правду, но она будет ужасной, жестокой, обнаженной. Да почем я знаю, бог мой! Ведь я из тех, кому завтрашний день противен уже сегодня, кому будущее кажется бесцельным; из тех, кто грезит, а вернее, бредит наяву, ворча и проклиная и не зная при этом, чего им надо,- надоевших и самим себе и другим... Манье меня терзает, история изводит; табак? - я им сжег себе горло... Прежде, бывало, я думал, размышлял, писал, худо ли, хорошо ли изливал на бумаге вдохновение сердца; теперь я уже не думаю, не размышляю, а пишу и того меньше. Наверно, поэзия меня со скуки покинула, улетела прочь. Бедный ангел, неужто ты не вернешься! И, однако, я чувствую, хоть и смутно, что во мне что-то волнуется, что я в переходном периоде, и мне любопытно посмотреть, что получится, как я из этого выйду. У меня линяет шерсть (в интеллектуальном смысле), так останусь ли я плешивым или стану пышновошо-сым? Не знаю. Посмотрим. Мысли мои в смятении, я неспособен ни на какую работу воображения, все, что пишу, получается холодным, тяжелым, вымученным, вырванным с болью. Уже больше двух месяцев, как начал мистерию, то, что насочинял, нелепо, там нет ни малейшей идеи. Возможно, на этом остановлюсь! Тем хуже, я хоть увидел великолепный горизонт, но нашли тучи и вновь погрузили меня во мрак пошлости. Мое существование, в мечтах видевшееся мне таким прекрасным, поэтическим, привольным, любвеобильным, будет, как у прочих, монотонным, трезвым, тупым; закончу курс, получу диплом, а потом, дабы достойно завершить жизнь, отправлюсь на жительство в маленький провинциальный городок, вроде Ивето или Дьеппа, исполнять должность товарища королевского прокурора. Бедный безумец, а ты грезил о славе, о любви, о лаврах, о путешествиях, о Востоке, бог весть о чем! Все. что в мире есть самого прекрасного, ты скромно подарил себе авансом. Но тебе, как и другим, уготована лишь скука при жизни, и могила после смерти, и гниение вместо вечности.

19. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 18 МАРТА 1839.

Ты пишешь, что восхищаешься Ж. Санд; вполне разделяю твое чувство и с той же оговоркой. Я мало читал таких прекрасных вещей, как "Жак"1, поговори об этом с Альфредом.

Теперь я почти совсем не читаю. Принялся снова за давно заброшенную работу, за мистерию, этакое рагу, о котором, кажется, тебе уже писал. Вот ее содержание в двух словах: 2 Сатана ведет человека (Смара) в бесконечность; оба подымаются в воздух, пролетают огромные расстояния. При виде открывшихся ему чудес Смар преисполняется гордыни. Он полагает, что постиг все тайны мироздания и бесконечности, но Сатана увлекает его еще выше. Тогда ему становится страшно, он дрожит, бездна как будто готова его поглотить, в этой пустоте он робеет. Оба возвращаются на землю. Здесь его, человека, почва; он говорит, что создан для жизни здесь и что в природе все ему подвластно. Тогда налетает буря, море вот-вот его затопит. Он опять признается в своей слабости и ничтожестве. Сатана ведет его к людям: 1) дикарь воспевает свое счастье, кочевую жизнь, но вдруг его охватывает желание идти в город; не в силах этому противиться, он уходит. Это - варвары, приходящие к цивилизации. 2) Смар и Сатана приходят в город, посещают удрученного скорбью короля, повинного в семи смертных грехах, потом бедняка, супружескую пару, покинутый храм. Все части храма обретают голос и начинают жаловаться; от нефа до каменных плит все говорит, все проклинает бога. Тогда этот храм, ставший нечестивым, обрушивается. В мистерии есть еще один персонаж, участвующий во всех событиях и обращающий их в шарж. Это Юк, бог гротеска. Так. в первой сцене, когда Сатана искушает Смара гордыней. Юк убеждает замужнюю женщину отдаваться всем мужчинам без разбору. Это смех рядом со слезами и скорбью, грязь рядом с кровью. Но вот Смару опостылел мир, он хотел бы, чтобы все на этом кончилось, Сатана же, напротив,- заставляет его испытать все страсти и все горести, которые он видел. На крылатых конях Сатана летит с ним к берегам Ганга. Там - чудовищные, фантастические оргии, сладострастие, насколько хватит моего воображения; но сладострастие утомляет человека. Он еще должен испытать честолюбие. Он становится поэтом; утратив иллюзии, впадает в беспредельное отчаяние - небо может проиграть спор. Смар, однако, еще не испытал любви. Появляется женщина... женщина... он ее полюбил. Он снова стал прекрасен, но Сатана тоже в нее влюбился. Тогда они начинают ее соблазнять, каждый по-своему. Кто одержит победу? Ты думаешь, Сатана? Нет, побеждает Юк, гротеск. Женщина эта - Истина; все заканчивается чудовищным совокуплением. План хоть куда, только больно замысловат. Покажи его Альфреду заодно с моим последним письмом... Тогда мне не придется дважды рассказывать одно и то же.

Сочиняю вещи, которые не получат премию Монтиона 3 и которые мать не позволит читать дочери; 4 не премину поставить эту чудесную фразу в качестве эпиграфа.

20. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 15 АПРЕЛЯ 1839.

Ты жалеешь меня, славный мой Эрнест, а между тем стоит ли меня жалеть, есть ли у меня хоть малейший повод роптать на бога? Напротив, когда смотрю вокруг, когда оглядываюсь на прошлое, на настоящее, на свою семью, своих друзей, свои привязанности, я, за исключением каких-то пустяков, должен бы благословлять его. Обстоятельства, в которых я живу, скорее благоприятны. А между тем я недоволен; мы произносим бесконечные иеремиады, создаем себе вымышленные беды (увы, они-то самые удшие); строим иллюзии, которые уносит ветром; сами сеем тернии на своем пути, а дни идут, и приходят действительные беды, а потом мы умираем, так и не согретые ни единым лучом ясного солнца, не узнав ни одного спокойного дня, не увидев ни разу неба без туч. Нет, я счастлив. А почему бы нет? Что меня гнетет? Быть может, будущее окажется мрачным? Так выпьем до грозы; пусть б\ ря разобьет нас в щепы, а пока море спокойно.

И ты туда же! А я-то думал, у тебя больше здравого смысла, чем у меня,- дорогой друг. Ты тоже рыдаешь в голос! Бог мой! Что с тобою? Знаешь ли ты, что нынешнее молодое поколение школяров отчаянно глупо? В прежние времена у них было ума поболе, они были заняты женщинами, поединками, пирушками; ныне они драпируются под Байрона, предаются разочарованию и умышленно замыкают свое сердце. Один перед другим выхваляются. у кого бледнее лицо и кто с большим чувством скажет: я пресыщен. Пресыщен! Какая чепуха! Пресыщен в восемнадцать лет! Разве не стало уже на свете любви, славы, трудов? Разве все померкло? Нет больше для юноши природы, нет цветов? Брось! Будем грустить в Искусстве, раз уж эту его сторону мы чувствуем лучше, но в жизни предадимся веселью: пусть хлопают пробки, набиваются трубки, раздеваются шлюшки, черт возьми! А если вечером, в сумерки, в туманный и снежный час, на нас вдруг найдет сплин, пусть себе приходит, но не часто. Время от времени надо немного поскрести себе сердце скребком шутовства, чтобы очистить его от коросты.

Вот это я и советую тебе делать, и сам стараюсь.

21. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 31 МАЯ 1839

Мне тошно, я изнываю, в сердце у меня пустота, не Moiy ни читать, ни писать, ни думать; давным-давно не притрагивался к книгам по истории. Пропади пропадом все эти ученые! - Историки, философы, эрудиты, комментаторы, филологи, золотари, холодные сапожники, математики, критики и т. д.- всех бы их в один узел, да в нужник.

Да здравствуют поэты, да здравствуют те, кто в черные Дни дает нам утешение, кто нас ласкает, кто нас воспламеняет! В одной сцене Шекспира, в одной оде Горация или 1юго больше правды, чем во всем Мишле, во всем Монтескье, во всем Робертсоне.

22. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 15 ИЮЛЯ 1839.

Боже праведный, как я глуп! Я думал, что у меня появится куча мыслей, а не явилось ни одной, тру-ля-ля!

Я этим огорчен, но я тут не виноват, нет у меня философского ума, как у Кузена или Пьера Леру, Брийа-Сава-рена или Ласенера, который тоже занимался философией на свой лад, странной, глубокой, горькой философией! ' Как обличал он нашу мораль! Как ее всенародно сек, эту жалкую, иссохшую недотрогу! Какие меткие наносил ей удары! Как волочил ее по грязи, по крови! Мне по душе такие люди, как Нерон, маркиз де Сад 2. Когда читаешь историю, когда видишь, как все те же колеса катятся по тем же дорогам, посреди развалин и в пыли большой дороги рода человеческого, такие вот фигуры напоминают египетских приапов, поставленных рядом со статуями бессмертных, рядом с Мемноном 3, рядом со Сфинксом. Эти чудовища проясняют для меня историю, они ее дополнение, апогей, мораль, десерт; поверь мне, это люди великие и тоже бессмертные. Нерон будет жить столько же, сколько Веспасиан 4, Сатана - сколько Иисус Христос.

О мой дорогой Эрнест, кстати о маркизе де Саде, если б ты раздобыл для меня несколько романов этого почтенного писателя, я заплатил бы тебе золотом по их весу. Читал о нем биографическую статью Жюля Жанена 5 и был возмущен - самим Жаненом, разумеется, его декламацией в защиту морали, филантропии, обесчещенных девиц!

...Барбес помилован. Мне это безразлично! Луи (Филипп) его прощает.- Idem! [То же самое (лат.)]* - Вот два паяца - один изображает героизм, другой милосердие! 6

23. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 23 ИЮЛЯ 1839.

А ведь скоро уже год, как мы с тобой не виделись, год - это немало. Напиши, когда приедешь в Руан провести с нами несколько дней. Снова будем, как прежде, гулять по холмам, с трубкой во рту, будем беседовать, совсем одни среди полей. Ты мне расскажешь, как жил этот год... поведаешь свои радости и печали, все, что делал. Немножко поглядим друг на друга. А я, что я смогу тебе рассказать? Ничего, почти ничего. Моя жизнь пуста, и сердце мое тоже пусто.

Ну вот, я уже почти расстался со школьной скамьей, тстало время выбирать профессию. Потому что надо ведь быть полезным человеком и урвать свою долю святочного пирога, делая добро человечеству и, елико возможно, набивая себе карман. Да, грустное положение - перед тобой открыты все дороги, все одинаково пыльные, бесплодные, ухабистые, а ты стоишь в сомнении и колеблешься, какую избрать.

Ребенком я мечтал о славе, а теперь у меня нет даже самоуверенности среднего человека. Многие усмотрят в этом прогресс, я же вижу утрату. Что ни говори, но если есть вера в себя, химерическая или обоснованная, ведь это все же вера, кормило, компас, это целое небо, нас озаряющее: не так ли? Нет у меня больше ни убеждений, ни энтузиазма, ни верований. Я мог бы - будь у меня хороший руководитель! - стать превосходным актером, я чувствовал к этому внутреннее влечение ', но теперь я декламирую хуже, чем последний сапожник, потому что сам убил в себе душевный жар. Я опустошил свое сердце, занимаясь всяческими надуманными вещами, беспрестанным шутовством,- на этой почве не взойдет ни один колос! Тем лучше! Что ж до сочинительства, от него я отказался окончательно и уверен, что мое имя никогда не появится в печати,- нет уже на это сил, не чувствую в себе дарования,- к несчастью или к счастью, но это правда 2. Я был бы несчастен и огорчил бы всех своих близких. Стремясь подняться так высоко, я разбил бы себе ноги о дорожные камни. Для меня остались торные дороги, проложенные пути, есть еще не проданные судейские мантии, должности, остались тысячи дыр, которые затыкают дураками. Вот и буду я такой затычкой в обществе, буду занимать место, буду человеком порядочным, степенным и всем, чем тебе угодно; буду, как все, как полагается,- адвокатом, врачом, помощником префекта, нотариусом, присяжным, каким-нибудь там судейским, бездарностью не хуже других бездарностей, человеком светским или кабинетным, что еще глупее,- но придется быть чем-то в этом роде, середины нет. Так вот, я выбрал, я решился: буду изучать право, а это не только не ведет ко всему, но не ведет ни к чему.

24. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 13 СЕНТЯБРЯ 1839.

С начала каникул прочитал два тома Шарля Нодье, -эсхила, книгу о древностях г-на де Комона. Теперь читаю Де Местра и роман Шарля де Бернара ' - в общем, не такто много. Недели две тому назад я написал довольно забавную вакхическую повесть 2.

25. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 19 ЯНВАРЯ 1840.

Твое письмо - письмо добродетельного человека, ты в нем говоришь о дружбе в выражениях, достойных самого Сенеки '. "Это мой писатель! Это мой Сенека! Оскорбить Сенеку - значит оскорбить меня самого!" 2 Знаю твое замечательное, доброе сердце, и мне незачем читать эти излияния, чтобы его узнать, чтобы его оценить. Ты добрый, замечательный, ты полон великодушия, ты хороший товарищ. Оставайся же таким всегда; что бы ни говорили, сердце - это богатство, которое не продается, не покупается, но дается. Что с тобою, однако, было в тот день, когда ты мне писал? Неужто тебе еще неизвестно, что согласно поэтике новейшей школы (поэтике, преимущество коей перед другими поэтиками в том, что она таковой не является) прекрасное всегда состоит из трагического и буффонного 3. Этой-то второй составной части не хватает в твоем письме... Надеюсь, в следующий раз ты мне настрочишь целый том - с виньетками, заставками и проч. Хочу получить этакую окрошку из острот, непристойностей, взлетов чувства, все в куче, как попало, без порядка, без стиля, вперемешку, как в наших беседах, когда разговор идет, мчится, скачет, вдохновение брызжет, раздаются взрывы хохота, плечи наши трясутся от веселья. и мы корчимся на сиденьях кабриолета, как в тот достопамятно уморительный день, когда мы потешались над Леже с его шлепанцами из старых, обрезанных наискось сапог, с его жилетом натурального цвета античной бронзы и с украшавшими его плиточный пол плевками. Вот эти-то дни, эти упоительные утра, когда мы курили и болтали в Руане, в Довиле и т. д.,- они-то навсегда останутся со мною. Я вижу их вновь, они проходят передо мной, вот они, мы оба еще там, настолько это свежо, настолько недавно было, так явственно еще слышу я наши речи, когда мы лежали на животе под деревьями, с трубкою во рту, с потным лбом, глядя друг на друга и смеясь добрым сердечным смехом, который не гремит, но расплывается но лицу. Или еще - мы у камелька. Ты подле меня, в тре-\ шагах, слева, у двери, в руках у тебя щипцы для угля, ть( пачкаешь ими мой камин. Вот посадил еще одно белое пятно на наличник. Мы говорим о коллеже, о настоящем. также о прошлом, об этом призраке, которого нельзя ' оЩУпать' но ег0 ВИДИШЬ' носом чуешь, как мертвого зайца' вот он бегал, прыгал на лугу, и глядишь - он на столе. В конечном счете существование наше не есть ли нечто столь же мимолетное, как заяц,- оно скачет по лугам, оно появляется из темного леса, чтобы свалиться в яму, в огромную дыру? Но больше всего толковали мы о будущем, да, о будущем. Ах, будущее, розовый горизонт с ве-школепными узорами, с золотыми облаками, где мысли твои ласкают душу, куда в экстазе стремится сердце, горизонт этот, как и настоящий - ибо сравнение очень точно,- по мере того как продвигаешься вперед, все отступает - и вдруг нет его! В иные мгновения кажется - сейчас дотронешься до неба, ухватишься за него рукою, н - трах! снова равнина, а там уж и спуск в овраг, а ты все мчишься, сам себя подгоняя,- пока не разобьешь себе нос о камень, не влезешь ногами в дерьмо или не свалишься в канаву.

...Читай маркиза де Сада, читай его до последней страницы последнего тома - это пополнит твое нравственное образование и сообщит тебе блестящие мысли по философии истории 4.

26. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 14 НОЯБРЯ 1840.

Ум мой истощен и истомлен. Мне тошно, что я вернулся в вонючий край, где в небе не больше солнца, чем алмазов в заднице свиньи. Дерьмо эта Нормандия и вся милая Франция! Ах, как хотел бы я жить в Испании, в Италии или даже в Провансе! '

...Ненавижу Европу, Францию, мой край, мою изобильную родину, охотно послал бы ее ко всем чертям теперь, когда я приоткрыл дверь в иные края. Мне кажется, я был когда-то занесен ветром в эту страну грязи, а рожден-то я где-то далеко, потому что во мне всегда жили как бы воспоминания или смутные образы благоуханных берегов, синих морей. Я был рожден стать императором Кохинхины 2, курить трубки длиной в 36 туазов 3, иметь шесть тысяч жен и тысячу четыреста мальчиков, груду ятаганов, чтобы сшибать головы тем, чьи физиономии мне не нравятся, нумидийских коней, мраморные бассейны; а есть У меня всего только безмерные, ненасытные желания, жестокая скука и непрестанная зевота. Да еще оббитая носогрейка да пересушенный табак.

27. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. ТРУВИЛЬ, 21 СЕНТЯБРЯ 1841.

Сейчас прилив, море от меня в пятнадцати шагах у подножья лестницы Нотр-Дам. Сижу на стуле и пишу тебе, положив бумагу на колени. Полдень, солнце светит вовсю, я только из-за стола и основательно нагрузился, глаза слезятся, я рыгаю и перевариваю пищу, созерцая чудесный зеленый океан и величие творений бога, который все устроил наилучшим образом в наилучшем из возможных миров ', создав... ночь для влюбленных, людей для несчастья и зрелище океана для удовольствия подвыпивших. После завтрака бриз приятен; не беда, что он ломает мачты и топит людей; зато он треплет шевелюру некоего курящего господина, которому сие весьма приятно.

Однако земля была прекрасна и будет еще прекрасна. Дни прекрасны, когда их золотит заходящее солнце. Женщина всегда прекрасна, когда в любовном томлении трепещет и содрогается под поцелуями; но для кого? Кто ныне счастлив? Быть может, каторжники, у них-то еще есть гордость!

Прошли те времена, когда небеса и земля сочетались в величественном соитии. Солнце бледнеет и луна блекнет рядом с газовыми рожками. Всякий день какое-нибудь светило уходит: вчера это был бог, ныне любовь, завтра Искусство. Через сто лет, а может, через год всему великому, всему прекрасному, словом, всему, что есть поэт, придется от безделья перерезать себе горло или отправиться в Турцию и стать вероотступником 2.

28. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 30 НОЯБРЯ 1841.

Ты все корпишь? Это, пожалуй, унизительно; труд принижает человека. Глупцы утверждают, будто в труде его слава; но для меня это явный знак господня проклятия, печать упадка.

Мой кузен Арман Алле, которого ты знаешь, получает наследство; если до будущей пятницы не обнаружат завещания, наш голубчик положит в карман около семисот тысяч франков, а то и больше. О фортуна! Вот твои штуки! А такого великого художника, как я, ты оставляешь прозябать в дурацком среднем достатке. Гораций где-то говорит о золотой середине '. Для нас была бы королевской роскошью этакая золотая середина, приносящая миллионы О Америка, зачем ты не посылаешь мне дядюшек из недр твоих лесов! В татуировке или без оной, краснокожие или в перьях, осажи или ирокезы 2, мне безразлично! Были бы только богаты, приходились мне дядюшками и умирали! Как охотно сменял бы я свой студенческий билет на ресторанную карту! Как приятно было бы раскуривать сигары в десять су каким-нибудь кодексом! И т. д.

Я покамест еще не корплю над той благородной наукой, по ступеням коей ты восходишь столь твердою стопой и в каковой ты получишь... звание Доктора. Наука о справедливом и несправедливом мало меня привлекает; правосудие человеческое всегда казалось мне шутовством, еще более отвратительным, чем человеческая злоба; понятие судьи - по-моему, самая дикая идея, какая только может прийти в голову.

29. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. 31 ДЕКАБРЯ 1841

Помнишь, мы никогда не засыпали раньше полуночи, нам хотелось встретить Новый год, куря трубки, и чтобы каждый из нас, лежа в своей постели, слышал... как потрескивает, светясь в темноте, носогрейка другого. А какие речи произносили мы о Новом годе, встреча которого доставляла нам столько удовольствия, так была приятна!

Но завтра я буду один, совсем один; а так как я не желаю начинать новый год с того, чтобы рассматривать игрушки, приносить поздравления и делать визиты, то поднимусь, как обычно, в четыре часа, посижу за Гомером и покурю у окна, глядя на луну, освещающую крыши домов напротив, и не буду выходить весь день!!! И не сделаю ни одного визита! Пусть обижаются, тем хуже для них! Я никуда не хожу, никого не вижу, и меня никто не видит. Комиссар полиции не знает о моем существовании; пусть бы он и вовсе о нем не подозревал. Как говорит древний мудрец: "Скрывай свою жизнь и воздерживайся" '. А люди считают, что я неправ. Я-де должен бывать в свете, я - нелепый чудак, медведь, таких молодых людей редко и встретишь, у меня, конечно же, гнусное поведение, я не вылезаю из всяческих кафе, кабачков и т. д. Таково мнение буржуа обо мне. Кстати о буржуа, то-то завтра будет их полно на улицах! Сколько будет орденских розеток, белых галстуков! А какие плиссированные сорочки, праздничные костюмы и новые шляпы! В порту запестреет от нарядов руанцев и руанок с их малютками, которых будут пичкать глазированными каштанами и склеивать им кишки фруктовым сахаром.

30. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 22 ЯНВАРЯ 1842.

Что до экзамена, я своих книг по юриспруденции еще не раскрывал. Примусь в апреле или в мае; ' буду работать по пятнадцать часов, потом срежусь и стану честить экзаменаторов канальями, тупицами, пэрами Франции. Либо выдержу и тогда скажу, что я славно позубрил; буржуа станут глядеть на меня, как на человека недюжинного, коему предназначено украсить собою руанский суд и защищать спорящих из-за межевой стены, а также людей, что вытряхивают ковры через окно, убивают короля или, разрубив своих родственников на кусочки, рассовывают их по карманам,- и чем там еще развлекаются французы.

31. ГУРГО-ДЮГАЗОНУ. РУАН, 22 ЯНВАРЯ 1842.

Теперь, больше чем когда-либо, я нуждаюсь в беседе с вами, в ваших познаниях и в дружбе вашей. Я нахожусь сейчас в состоянии нравственного кризиса - вы это поняли, когда мы с вами виделись в последний раз. От вас я ничего не скрываю и говорю с вами не как со своим бывшим учителем, а так, словно вам всего двадцать лет и вы сидите вот здесь, напротив меня, у моего камина.

Итак, я изучаю право, то есть накупил книг по юриспруденции и записался на факультет. Через некоторое время я туда отправлюсь и рассчитываю сдать экзамены в июле. Продолжаю заниматься греческим и латынью и, возможно, буду ими заниматься всю жизнь. Мне нравится аромат этих прекрасных языков; Тацит для меня - что бронзовые барельефы, а Гомер прекрасен, как Средиземное море: те же чистые, синие волны, то же солнце и тот же горизонт. Но что неотступно преследует меня, от чего выпадает перо из моих рук, когда я делаю заметки, что заслоняет от меня книгу, которую я читаю, это моя давняя страсть, все та же навязчивая идея: писать! Вот почему я успеваю мало, хотя встаю очень рано и выхожу в город реже, чем когда-либо.

Я подошел к решающему моменту: надо либо отступить, либо идти вперед, в этом для меня сейчас все. Это - вопрос жизни или смерти. После того как я приму решение, ничто уже меня не остановит, пусть весь свет меня освистывает и оплевывает. Вы достаточно знаете мое упорство и стоическую выдержку, чтобы мне поверить. Я сумел бы получить диплом адвоката, но я не могу себе представить, что когда-нибудь мне придется вести дело о какой-то межевой стене или защищать несчастного отца семейства, обманутого надменным богачом. Когда мне говорят о профессии адвоката и уверяют: этот малый будет славно выступать,- потому что у меня широкие плечи и звучный голос,- признаюсь вам, в душе у меня что-то возмущается, я чувствую, что не создан для всей этой материальной, пошлой жизни. Напротив, с каждым днем я все больше восхищаюсь поэтами, открываю в них тысячи вещей, которых прежде не замечал. Схватываю соотношения и антитезы, точность которых меня поражает и т. д. И вот что я решил. У меня в голове три романа, три повествования в совершенно различных жанрах, требующих каждый совершенно особой манеры письма '. Этого довольно, чтобы доказать самому себе, есть ли у меня талант или нет.

Я вложу в них все, что сумею вложить по части стиля, страсти, ума, а там - посмотрим.

В апреле, надеюсь, смогу вам кое-что показать. То самое сентиментально-любовное варево, о котором вам говорил 2. Действия никакого 3. Изложить здесь его анализ не сумею, так как там все - сплошной анализ и психологическая анатомия. Может быть, это очень хорошо, но боюсь, как бы не оказалось очень фальшиво, да еще порядком претенциозно и напыщенно.

Прощайте, расстаюсь с вами - вам, пожалуй, уже надоело мое письмо, в котором я все толкую лишь о себе да о своих жалких страстишках. Но мне больше нечем вас занять - на балы я не хожу, газет не читаю.

32. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 23 ФЕВРАЛЯ 1842.

Надо приучаться смотреть на окружающих как на книги. Разумный человек их изучает, сопоставляет и из всего этого делает полезное для себя обобщение. Мир - всего лишь клавесин для истинного художника, в его власти извлекать звуки, либо повергающие в восторг, либо леденящие ужасом. Надобно изучать и хорошее общество,

и дурное. Истина есть во всем. Постараемся же понять все и ничего не осуждать. Вот способ многое узнать и сохранять спокойствие; а быть спокойным - немалое благо, это почти быть счастливым.

33. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 15 МАРТА 1842.

Что это значит, старый осел? Такой человек, как ты, дошел до подобного состояния! Успокойтесь, милейший, успокойтесь! Вместо того, чтобы столько заниматься правом, займитесь-ка немного философией, почитайте Рабле, Монтеня, Горация или еще какого-нибудь молодца, который смотрел на жизнь несколько спокойней, и раз навсегда зарубите себе на носу, что нечего требовать апельсинов от яблонь, солнца от Франции, любви от женщины, счастья от жизни. Отвечаю тебе без промедления, мне так хотелось бы развлечь тебя четверть часика веселой болтовней и вызвать улыбку на твоем лице письмом чуть неприличным и сумасбродным. Мне сдается, ты совсем пал духом... "Воскреснувший мертвец, виденье из кошмара, бык иль идальго ты из недр Кастильи старой" ', еще немного, и ты станешь, как Тассо, которого "я видел в Ферраре в плачевном состоянии, пережившего самого себя, не узнававшего ни себя, ни своих произведений" 2. Вспомни-ка Дкь герне, Боше, поездку в Верной, Добишона и других глупцов, благодаря коим земля не так скучна, хотя была такой спокон веку 3. Думай лучше о супе, о вареной говядине, о паштете из гусиной печенки, о шамбертене. Вправе ли ты сетовать на жизнь, когда еще есть бордель, где можно утешиться любовью, и бутылка вина, чтобы потерять рассудок! Возьми себя в руки, черт побери! Держись здорового образа жизни, по ночам валяй дурака, бей фонари, спорь с извозчикахми..., кури до одурения, ходи в кафе, сбегай, не заплатив, нахлобучивай кулаком шляпы, рыгай людям в лицо, разгоняй меланхолию и прославляй Провидение. Ибо век, в котором ты родился,- счастливый век: железные дороги бороздят землю; плывут тучи смолы и выпадают дожди из каменного угля, у нас есть асфальтовые тротуары и деревянные мостовые, исправительные дома для несовершеннолетних арестантов и сберегательные кассы для экономных слуг, неукоснительно откладывающих все, что стащили у своих хозяев. Г-н Эбер сочиняет обвинения, а епископы - послания; девки ходят к обедне, содержанки толкуют о морали, а правительство зящищая религию! Беднягу Теофиля Готье обвинил безнравственности г-н Фор; 4 писателей сажают в тюрьму а памфлетистам платят. Но самое смехотворное - суд, опекающий нравственность и карающий за покушения на ортодоксальные идеи. Впрочем, для меня нет в мире ничего более забавного, чем человеческое правосудие; когда человек судит человека - это зрелище, от которого я готов топнуть со смеху, не вызывай оно во мне презрения и не будь я вынужден теперь изучать кучу нелепостей, на основании коих вершат суд. Не знаю ничего глупее права, разве что изучение права; зубрю его с крайним отвращением, это занимает все мое сердце и весь ум, ничего не оставляя для другого. Меня даже начинает немного тревожить мой экзамен, да, немного, совсем чуть-чуть, и я из-за этого не стану себя утруждать ни на вот столечко. Скоро опять лето, это все, что мне надобно,- чтобы Сена была теплой и я мог купаться, чтобы цветы хорошо пахли и деревья давали тень. Знаешь эпитафию Генриха Гейне? Вот она: "Он любил розы Бренты" 5. Она бы могла быть и моей. Эпитафия Гарсона: 6 "Здесь покоится человек, предававшийся всем порокам".

Я часто с сожалением пожимаю плечами, думая о том, как мы себя изводим, какое беспокойство гложет нас,- надо быть сильным, надо приобрести состояние и имя. Как все это бессмысленно и ничтожно!

К чему страдать, томиться,
Уйдем в луга резвиться,
Где чистый ключ струится,
Лишь там покой и мир

День-деньской не снимать черного костюма, иметь сапоги, подтяжки, перчатки, книги, мнения, пробиваться, искать протекции, представляться, кланяться и прокладывать себе дорогу, ах, боже праведный!

Где ты. мой берег Фуэнтеррабии 8,- песок там золотой, море синее, дома черные, птицы поют среди руин!

А еще знаю я тропы в снегу, воздух свеж, и ветер поет в горных ущельях.

Одинокий пастух созывает там свистом разбежавшихся собак, грудь его открыта, дышит свободно, воздух напоен ароматом лиственниц.

Кто мне вернет бризы Средиземного моря? На его берегах раскрывается сердце, благоухает мирт, лепечут волны.

Да здравствует солнце, апельсиновые деревья, пальмы, лотосы, лодки, украшенные флажками, прохладные павильоны, вымощенные мрамором, где стены дышат любовью!

О, жить 5ы мне в шатре из тростника и бамбука на берегу Ганга! Как бы я слушал ночи напролет журчанье воды в камышах и воркованье птиц, гнездящихся в пожелтевших деревьях!

Боже правый, неужто ноги мои никогда не будут ступать по песку Сирии, когда багряный горизонт слепит глаза, когда земля вздымается пылающими спиралями и орлы парят в огненном небе? Неужто никогда не увижу я благоухающие некрополи, где ютящиеся рядом с мумиями царей гиены воют, когда наступает вечер, в час, когда верблюды ложатся у водоемов!

В тех краях звезды вчетверо крупнее наших, солнце гам сжигает, женщины в твоих объятьях извиваются и трепещут от поцелуев. На ногах и на руках у них браслеты и золотые кольца, а платья из белой прозрачной ткани.

Лишь изредка, когда заходит солнце, мне грезится, что я очутился в Арле; закатный свет озаряет цирк и золотит мраморные гробницы Алискана 9, и я вновь начинаю свое путешествие, ухожу все дальше, дальше, словно гонимый ветром лист!

Ах, вновь на Корсику меня уносят грезы,-
Лесами, чью кору обгладывают козы,
Оврагом теневым
Вдоль узенькой тропы, где шелестит цикада,
Рассеянно пленясь неровным шагом стада.
Скитаться вместе с ним 10.

Прекрасная вещь - воспоминание, это почти как желание, о котором сожалеешь.

34. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 25 ИЮНЯ 1842. I

Ты просишь писать тебе длинные письма - я на это ] неспособен: право меня убивает, отупляет, выводит из себя, я не могу его осилить. Проведя носом к носу с кодексом битых три часа, в течение которых я ничегошеньки не понял, я уже больше ни на что не гожусь: я готов покончить с собой (что было бы весьма досадно, ибо я подаю большие надежды). На другой день приходится снова приниматься за то, что делал накануне,- этаким манером с места не сдвинешься. Подобно пловцам при сильном я напрасно гребу руками - с каждым взмахом носит вспять, так что я оказываюсь позади того места, откуда отплывал.

35. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. ПАРИЖ, 22 ИЮЛЯ 1842.

Чудная наука - право! О, как это прекрасно, а главное, литературно! Ах, черт возьми! Какой стиль у господ Удо и Дюкудре! ' Какая артистическая голова у г-на Дю-рантона! А телосложение! Грек, да и только! И подумать, что уже целый месяц я не читал ни одного стиха, не слышал ни одной ноты, не помечтал хоть три часа спокойно, не жил ни минуты! В общем, старина, все это настолько меня измучило, что прошлой ночью, вообрази, мне даже приснилось право. Просто оскорбительно видеть подобные сны! Я обливаюсь кровавым потом, но если мне не удастся раздобыть конспекты лекций Удо, все пойдет к черту, мне отложат экзамен на будущий год. Ходил я смотреть, как сдают другие,- это, думаю, сейчас для меня наилучшее занятие. Придется вскоре и мне напялить эту мерзкую попону. Ох, послал бы я к чертям всякое право, лишь бы у меня было право курить свою трубку и, лежа навзничь, с полузакрытыми глазами, глядеть, как катятся по небу облака. Вот и все, чего я хочу. Разве я желаю стать выдающимся, стать влиятельным человеком, известным в округе, в департаменте, в трех провинциях, стать человеком тощим и с дурным пищеварением? Разве меня снедает честолюбие, как чистильщиков сапог, которые жаждут стать сапожниками, или кучеров, метящих в конюхи, или слуг, подражающих хозяевам, честолюбивое желание стать депутатом или министром, получить орден, быть муниципальным советником? Все это представляется мне крайне убогим и соблазняет столь же мало, как обед за сорок су или проповедь гуманности. Но такова всеобщая мания. И хотя бы из благовоспитанности, если не по велению вкуса, ради хорошего тона, если не из склонности, следует ныне не выделяться из толпы и предоставить все это всяческой сволочи, которая всегда рвется вперед и снует по улицам. Мы же останемся дома; с высокого нашего балкона будем смотреть на прохожих, а если порой разберет скука, ну что ж, плюнем им на головы и будем продолжать мирно беседовать и созерцать садящееся на горизонте солнце.

36. СЕСТРЕ КАРОЛИНЕ. ПАРИЖ, 25 ИЮЛЯ 1842.

Вчера я обедал у г-на Тардифа с г-ном и г-жой Допиас. В течение всего обеда вел себя примерно (костюм и манеры были у меня изысканны, словно у Мюрата). Но вечером вдруг зашла речь о Луи-Филиппе, и тут я стал поносить его из-за Версальского музея '. Ты только вообрази, этот боров, найдя, что картина Гро недостаточно велика, чтобы заполнить простенок, распорядился отодрать одну сторону рамы и прибавить два-три фута холста, размалеванного каким-то другим художником. Хотел бы я поглядеть на рожу этого художника. Тут г-н и г-жа Допиас - оба они ярые филипписты, приняты при дворе и, следовательно, как г-жа де Севинье, после того как станцевала с Людовиком XIV, твердят: какой великий король! 2 - были весьма скандализованы тем, как я о нем отзывался. Но ты же знаешь,- чем больше я возмущаю буржуа, тем мне приятней. Итак, я остался очень доволен этим вечером. Они, наверно, сочли меня легитимистом, потому что я "прохаживался" также и насчет участников оппозиции... Изучение права портит мой характер до крайности: я вечно ворчу, брюзжу, проклинаю, браню даже самого себя и наедине с собой. Третьего дня вечером готов был дать сто франков (которых у меня не было), только бы влепить затрещину кому-нибудь, все равно кому.

37. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. ТРУВИЛЬ, 6 СЕНТЯБРЯ 1842.

Читаю Ронсара, Рабле, Горация, но понемногу и изредка, как едят трюфели. Почти для всех литературная пища состоит из газет, истории и философии, подобно тому как буржуа ежедневно едят жареный картофель, вареную говядину, фасоль, телячьи котлеты, орошая все это сидром или водой и вином. Лакомки стиля, истинные гурманы, жаждут более изысканных блюд, менее разбавленных соусов, более тонких вин. Ах, что за молодчина Ронсар! Чтобы долго не толковать, прочти-ка, старый знаток, вот это:

В постели, среди тьмы,
Наконец сплетемся мы,
Подражая в ласках томных
Всем любовникам: они
Отдаются искони
Сотням прихотей нескромных

38. СЕСТРЕ КАРОЛИНЕ. 16 НОЯБРЯ 1842

Когда ты была больна и лежала, не было никого, кто бы тебе почитал, поизображал бы тебе Люгарто, Антони и неверских газетчиков '. Через три недели я вернусь, и знай - более, чем когда-либо, я горю желанием выступать и дальше в этих ролях, без моей публики мне очень скучно.

39. СЕСТРЕ КАРОЛИНЕ. ПАРИЖ, ПОСЛЕ 21 ДЕКАБРЯ 1842.

В ближайшую субботу я приглашен на ежегодный званый ужин к моему другу Морису х. Я дал согласие - это немного успокоит мои нервы.

Диалог (он произошел час тому назад):
Я и моя консьержка. (Я слышу шум.)

Консьержка (из прихожей). Это я, сударь, не беспокойтесь. (Консьержка открывает дверь...) Принесла вам спичек, сударь, вам, наверно, нужны?

Я. Да.

Консьержка. Вы их столько жжете. Так много трудитесь, сударь. Ах, сколько вы трудитесь! Я бы так не могла, прямо вам скажу.

Я- Да.

Консьержка. Скоро уж поедете домой. И правильно сделаете.

Я. Да.

Консьержка. Вам полезно будет подышать воздухом - ведь с тех пор как вы здесь, вам, конечно, конечно...

Я (с нажимом). Да.

Консьержка (повышая голос...). Ваши родители должны быть довольны, что у них такой сын, как вы. (Это ее навязчивая идея, она это уже говорила Амару.)

Я. Да.

Консьержка. Потому как для родителей, знаете ли, нет ничего приятней, чем видеть, что их дети усердно трудятся. Честно говоря, когда вижу Альфонсину за работой, нет для меня большей радости. Надо трудиться, надо трудиться, твержу я ей каждый день, ты, гадкая лентяйка! Долго ты будешь сидеть вот так, сложа руки? Но должна вам сказать, моя бедняжка Альфонсина немного неженка. Вот теперь у нее на пальце нарывчик, она уже и шить не может. Ей-то приходится не так трудно, как мне, да. Но когда я была молодой, я лицом была красивей, чем она. Право слово, она с лица не так хороша, как я,- я это ей каждый божий день твержу: Альфонсина, ты лицом не так хороша, как я была. Но с вами, сударь, с вами другое дело - у вас голова трудится, память-то какая надобна. Конечно же, вам очень-очень нужно подышать воздухом.

Дальше я не слушал, а она все продолжала говорить 2.

40. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. ПАРИЖ, 11 МАРТА 1843.

Меньше чем через месяц надо уже будет думать о следующем экзамене '. Это как удары по наковальне - то один молот бьет, то другой. А я - в роли наковальни. С января живу довольно спокойно - притворяюсь, будто учу греческий, выдергиваю то здесь, то там несколько латинских строк, чтобы не читать по-французски, говорю, будто посещаю юридический факультет, а на самом деле туда ни ногой, много курю, отлично сплю, охотно обедаю в городе, особенно у тех, кто меня хорошо принимает, занимаюсь литературой и искусством во все часы дня и ночи, зеваю, "сомневаюсь, дурачусь и фантазирую" 2.

41. СЕСТРЕ КАРОЛИНЕ. ПАРИЖ, РАНЕЕ 6 ИЮНЯ 1843.

Что до меня, я был бы радехонек отправиться хоть в Бото ', так опостылело мне житье здесь. Мир велик, и путешественник - истинный его владыка. Ах, зачем я не путешественник! Сколько на свете огромных морей и девственных лесов, пустынь, которых и на коне не одолеешь, бескрайних горизонтов, глубоких долин, безбрежных равнин! Есть где разгуляться - да не тут-то было! Существует еще, видите ли, на свете крошечная, ничтожная точка, именуемая Париж, и в этой точке есть другая, уж вовсе невидимая точечка - Юридический факультет. И именно здесь я должен жить, именно здесь обречен мозолить себе ягодицы на деревянных скамьях и терпеть лектора, который обрушивает на наши плечи свои свинцовые или, если угодно, бронзовые словеса. Я, правда, еще посещаю лекции, но уже не слушаю -пустая трата времени. Я сыт по горло, я вконец обалдел. R схищаюсь молодцами, которые прилежно записывают, при этом приливы ярости и скуки не туманят им голову. Суди сама, в каком я должен быть состоянии, проглотив подряд две лекции,- а это случается часто. Ненависть, испытываемая мною к этой науке, переходит, видимо, на тех кто ее излагает,- а может, и наоборот; и, будь моя воля, уж я бы отправил г-на Удо и компанию 2 строить укрепления и подгонял бы их здоровыми пинками. А покамест тружусь из последних сил, чтобы сдать экзамен как можно раньше и как можно лучше. Но если бы кто увидел, как я в одиночестве вбиваю себе в мозг дивный французский язык гражданского кодекса и смакую поэзию кодекса процессуального, он мог бы похвалиться, что видел нечто плачевное и потешное. Черт подери, предпочитаю быть неверским газетчиком или папашей Куйером, честное слово!

42. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. НОЖАН, 2 СЕНТЯБРЯ 1843.

Ах, без трубки жизнь была бы пресной, без сигары - бесцветной, без жевательного табака - невыносимой! Глупцы твердят: "Странное удовольствие, все уходит дымом!" Словно все самое прекрасное на свете не уходит дымом! А слава, а любовь? А мечты, куда уходят они, куда они уходят, друзья мои? Скажите на милость, от самых упоительных восторгов юноши, от самых страстных лобзаний итальянки, от самых искусных ударов шпаги героя - осталось ли от них в мире больше, чем от последней выкуренной мною трубки? Должен сказать, что люди дельные очень забавны, и это им мы обязаны теми немногими элементами комического, которые еще сохраняются в наш век. Ни священник у алтаря, ни нагруженный навозом осел, ни ощетинившийся метафорами поэт, ни порядочная женщина не кажутся мне столь комичными, как серьезный человек.

Итак, я сообщил, что курю; добавлю, что немного читаю Ронсара, моего великого, прекрасного Ронсара, особое благоговение к которому питаю не я один. Странная вещь - репутация. Только подумать, что такой педант, как Малерб, такая рыбья кровь, как Буало, затмили этого человека и что французы, народ живого ума, все еще придерживаются их мнения! ' О вкусы, о свиньи, свиньи во Фраках, двуногие свиньи в пальто!

Итак, я тебе сообщил, что читаю Ронсара, ну, а еще. что бишь я делаю еще? Так вот, я купаюсь в Сене, увы! не в море, а в месте, называемом Ливон, рядом с водопадом, который там шумит у мельницы. На днях собираюсь совершить несколько прогулок по окрестностям, а потом, думаю, через недельку, мы возвратимся в Руан, старинную столицу Нормандии, главный город департамента Нижняя Сена, город, замечательный своими мануфактурами, родину Дюгерне, Карбонье, Корнеля, Жувене, Эгуэ - швейцара в коллеже,- Фонтенеля, Жерико, Крепе, отца и сына; 2 там идет крупная торговля хлопчатобумажными тканями, там есть красивые церкви и глупые жители. Он мне мерзок, ненавистен, я призываю на него все кары небесные за то, что там родился. Горе стенам, приютившим меня, горе буржуа, что знали меня карапузом, и мостовым, на которых твердели мои пятки! О Аттила, любезный человеколюбец, когда ж ты вернешься с четырьмястами тысячами всадников, чтобы испепелить эту милую Францию, страну сапожных стелек и подтяжек? И, прошу тебя, начни с Парижа и заодно с Руана 3.

43. СЕСТРЕ КАРОЛИНЕ. ПАРИЖ, 3 ДЕКАБРЯ 1843.

Ты ждешь подробностей о Викторе Гюго '. Что ж тебе о нем рассказать? Это человек как всякий другой, с довольно некрасивым лицом и довольно заурядной внешностью. У него чудесные зубы, великолепный лоб, но нет ни бровей, ни ресниц. Говорит мало, впечатление такое, будто следит за собой и опасается сказать лишнее; весьма вежлив и немного напыщен. Мне очень нравится его голос. Мне доставляет удовольствие наблюдать его вблизи; я глядел на него с удивлением, как на шкатулку, в которой лежат миллионы и королевские бриллианты, думая обо всем том, что создал этот человек, сидевший рядом со мной на невысоком стуле, и не сводя глаз с его правой руки, которая написала столько прекрасных вещей. А ведь этот человек волновал мое сердце сильнее, чем кто-либо другой с самого моего рождения, и из людей мне незнакомых я, пожалуй, его любил больше всех. Беседа шла о пытках, о мести, о ворах и т. д. Больше всех говорили великий человек и я; уж не помню, умно я говорил или глупо, но говорил много.

44. СЕСТРЕ КАРОЛИНЕ. ПАРИЖ, 20 ДЕКАБРЯ 1843.

Можешь передать благодарность г-же Жетилла за приглашение, но я не пойду, мне это ни к чему - я не танцую и не играю, так что на балы мне ходить незачем. Я медведь и хочу остаться медведем в своей берлоге, в своей пещере, в своей шкуре, в своей старой медвежьей шкуре, для меня главное - покой и быть подальше от буржуа обоего пола '.

45. ЛУИ ДЕ КОРМЕНЕНУ. РУАН, 7 ИЮНЯ 1844.

Вот уж, наверно, вы меня браните, дорогой мой Луи! Но что поделаешь с человеком, который половину времени хворает '. а другую половину скучает так, что нет ни сил, ни мыслей писать даже те простые, нежные слова, которые мне хотелось бы вам послать! Знаете ли вы, что такое скука? Не та обычная, пошлая скука, причина коей в безделье или в болезни, но скука нынешняя, которая гложет человеку нутро и превращает его из существа разумного в ходячую тень, в мыслящее привидение 2. Ах, сочувствую вам, если эта проказа вам знакома. Иногда думаешь: ты от нее излечился, но в один прекрасный день просыпаешься, страдая сильней, чем прежде. Вам, наверно, случалось видеть разноцветные стекла, которыми украшают беседки удалившиеся на покой шапочники. Через них видишь поля красными, синими, желтыми. Скука - нечто подобное. Самые прекрасные вещи, когда смотришь на них через нее, окрашиваются в ее цвета и отражают ее уныние. Что до меня, это моя юношеская болезнь, она возвращается в дурные дни вроде нынешнего. Обо мне не скажешь, как о Пантагрюэле: "...а потом учился какие-нибудь жалкие полчасика, но мысли его были постоянно на кухне" 3. Мои мысли - в вещах менее приятных: в пиявках, которые мне ставили вчера и от которых чешутся уши; в пилюле, только что проглоченной и еще плавающей в моем желудке среди выпитого вслед за нею стакана воды.

У меня, знаете ли, нет причин веселиться! Уехал Максим - думаю, вас это огорчает 4. А мне не дают покоя нервы. Когда же мы снова окажемся все вместе в Париже, в Добром здравии и в хорошем настроении? Вот было бы славно устроить маленький кружок добрых друзей, людей искусства, которые жили бы вместе и два-три раза в неделю собирались бы за вкусным блюдом, спрыскивая ого хорошим вином и одновременно смакуя какого-нибудь сочного поэта! Я часто предаюсь этой мечте - она менее дерзка, чем многие другие, но, может быть, и ей не суждено сбыться? Недавно был на море, теперь вернулся в свой скучнейший город - вот почему скучаю сильней, чем когда-либо. Созерцание прекрасного всегда повергает на какое-то время в грусть. Похоже, мы способны воспринять лишь определенную дозу прекрасного, чуть больше - и мы утомлены. Вот почему натуры посредственные предпочитают вид реки океану, и столько людей провозглашают Беранже первым французским поэтом 5. Не будем, однако, смешивать зевоту мещанина над Гомером с глубоким размышлением, с волнующими, почти болезненными грезами, посещающими сердце поэта, когда он зрит колоссов и с отчаянием говорит себе: "О altitu-do!" [О высота (лат..)] Поэтому я восхищаюсь Нероном: это величайший человек античного мира! Горе тому, кто не трепещет, читая Светония! Недавно прочел жизнеописание Гелиогабала у Плутарха. Красота этого человека иная, чем Нерона '. Здесь больше азиатского, лихорадочного, романтичного, необузданного: это закат дня, бред при факелах. Зато Нерон более спокоен, более прекрасен, античен, уравновешен, в общем,- стоит выше. С приходом христианства массы утратили свою поэтичность. А о нынешних временах по части грандиозного и говорить нечего. Тут нечем напитать воображение последнего фельетониста.

Польщен, что вы разделяете мою ненависть к Сент-Бе-ву и всей его лавочке 8. Я больше всего люблю фразу энергичную, содержательную, четкую, с выпуклыми мышцами, со смуглой кожей; люблю фразу мужскую, а не женскую, вроде тех, что столь часты у Ламартина и в меньшей степени у Вильмена. Писатели, которых читаю постоянно, мои настольные книги,- это Монтень, Рабле, Ренье, Лаб-рюйер и Лесаж. Признаюсь, я обожаю прозу Вольтера и его повести - это для меня вкуснейшее лакомство. "Кандида" читал раз двадцать, перевел его на английский и время от времени все еще почитываю. Теперь перечитываю Тацита. Немного погодя, когда мне станет лучше, снова примусь за Гомера и Шекспира. Гомер и Шекспир - здесь есть все! Прочие поэты, даже самые великие, кажутся рядом с ними маленькими.

ЭММАНЮЭЛЮ БАССУ ДЕ СЕНТ-УАНУ. РУАН, ЯНВАРЬ 1845.

Мне они (башмаки) больше не нужны, потому что я не 1хожу из своей комнаты. Никого не вижу, кроме Аль-Жпеда Лепуатвена, живу одиноко, как медведь. Все лето повел, катаясь на лодке и читая Шекспира. С тех пор как ы приехали из деревни, немало прочитал и поработал ' - теперь много занимаюсь греческим и повторяю историю. В моей болезни есть то преимущество, что мне предостав-1яют проводить время по своему усмотрению, а это в жизни очень важно - не знаю, есть ли на свете для меня что-нибудь привлекательней, чем хорошо натопленная комната с любимыми книгами и ничем не ограниченный досуг. Что до моего здоровья, оно, в общем-то, стало лучше, однако при этих проклятых нервных заболеваниях выздоровление идет так медленно, что почти неощутимо.

47. АЛЬФРЕДУ ЛЕПУАТВЕНУ. НОЖАН-НА-СЕНЕ. 2 АПРЕЛЯ 1845.

Раздобыв у Панофки адрес г-жи Прадье, я поспешил на улицу Лаффит и спросил у консьержа дома № 42 номер квартиры этой падшей женщины. Ах, какой это был для меня урок, и как нелепо я там выглядел! Я изображал порядочного человека и одновременно - мерзавца! Я одобрил ее поведение, объявил себя приверженцем адюльтера и, пожалуй, даже удивил ее своей снисходительностью. Бесспорно одно - она была чрезвычайно польщена моим визитом и пригласила меня отужинать у нее в следующий приезд. Все это надо бы описать в подробностях, в красках, отшлифовать '. Для такого человека, как ты, я бы это сделал, если бы позавчера не ободрал себе палец, что вынуждает меня писать медленно и мешает на каждом слове.

Мне была противна низость всех этих людей, ополчившихся на бедную женщину... У нее отняли детей, отняли все.

...Завтра уезжаем из Ножана и без задержек прибудем в Арль и Марсель . Зато на обратном пути из Генуи поедем по Югу не торопясь... В Марселе я навещу г-жу Фуко, урожденную Элали де Ланглад - то-то будет горько и комично, особенно если окажется, что она подурнела, чего я, впрочем, ожидаю. Буржуа сказал бы: вас ждет большое разочарование. Но мне редко доводилось испытывать разочарование, потому что мало было очарований 3. Какая пошлая глупость - превозносить ложь, заявляя: поэзия живет иллюзиями! Словно разочарование само по себе не поэтичнее во сто крат! Впрочем, в обоих этих словах бездна нелепостей.

48. АЛЬФРЕДУ ЛЕПУАТВЕНУ. МАРСЕЛЬ. 15 АПРЕЛЯ 1845.

Уф, уф! Вообрази человека, переводящего дух после высокого подъема, лошадь, остановившуюся после долгой скачки, словом, что угодно, лишь бы это был образ воли, освобождения и покоя,- и ты представишь себе меня за письмом к тебе. Чем дальше, тем более неспособным чувствую себя жить, как все, участвовать в семейных радостях, загораться тем, что вызывает восторг, и заставлять себя краснеть от того, чем возмущаются. Изо всех сил стараюсь укрыть святая святых своей души: увы, напрасный труд! Лучи пробиваются наружу и выдают скрытое в душе божество. Да, в глубине у меня - спокойствие, но на поверхности все меня волнует. Сердцу легче приказывать, чем лицу. Заклинаю тебя, дорогой, нежный мой Альфред... всем самым для тебя священным, всем истинным и великим, никогда никого не бери себе в спутники! никого! Я хотел увидеть Эг-Морт, и я не видел Эг-Морт; не видел Сент-Бом и пещеру Магдалины, поле битвы Мария ' и т. д. Ничего из всего этого я не увидел, потому что не был один, не был свободен.

49. АЛЬФРЕДУ ЛЕПУАТВЕНУ. ГЕНУЯ, 1 МАЯ 1845.

С тех пор, как ты получил мое последнее письмо, мне довелось пережить несколько часов ужасной тревоги, я страдал так, как уже давно не страдал. Чтоб понять это. от тебя потребуется все напряжение ума, на какое ты способен.

...Мое путешествие, до сих пор весьма удачное в смысле внешне материальном, было слишком грубым в том, что касается поэзии, чтобы я желал продолжать его далее. В Неаполе я испытывал бы впечатления утонченные, и одна мысль о том, что они могут быть на тысячу ладов испорчены, меня ужасала. Когда поеду туда, я хочу познакомиться с этим древним городом в самой его сути; .хочу быть свободен, располагать собою, быть один или же с тобою, но ни с кем другим, спать под открытым небом, когда вздумается, выходить из дому, не зная, когда вернусь от тогда-то я позволю своим мыслям без помех j умолчаний изливаться еще горяченькими, у них будет время согреться и кипеть, сколько им угодно: я буду врастать в окружающее, принимая его цвет, и погружаться в него со всей ни с кем не разделенной любовью. Путешествие должно быть серьезным трудом, иначе оно, если только не пьянствовать целыми днями, становится одним из самых горьких и в то же время самых глупых занятий. Если б ты знал, сколько окружающие невольно погубили зарождавшегося во мне, сколько у меня отымают и сколько я несу потерь, ты был бы прямо возмущен, ты, ничем не возмущающийся, как "порядочный человек" Ларошфуко '.

...Я видел поистине прекрасную дорогу, это Корниш 2, и теперь нахожусь в прекрасном, истинно прекрасном городе - в Генуе. Ходишь по мрамору, кругом все мрамор: лестницы, балконы, дворцы. Дворцы стоят вплотную; проходя по улице, видишь высокие патрицианские потолки, сплошь в росписи и позолоте. Много хожу по церквам, слушаю пенье и игру на органе, смотрю на монахов, разглядываю ризы, алтари, статуи. В прежнее время у меня, быть может, возникло бы гораздо больше мыслей, чем теперь (каких, не знаю); я, возможно, больше бы размышлял и меньше смотрел. Теперь, напротив, глаза у меня широко открыты на все, смотрю наивно и просто, а это, пожалуй, и лучше.

Присутствовал на двух погребениях, которые опишу тебе во всех подробностях.

В Ницце, хоть я и собирался, но не был на кладбище, где гниет наш бедняга дез Ог. Это показалось бы смешным.

...По пути из Фрежюса в Антиб мы проезжали через Эстерель, и я видел справа бессмертный постоялый двор Адре; 3 смотрел на него с благоговением, думая, что отсюда великий Робер Макер начал свой полет в будущее, отсюда вышел величайший символ эпохи, некий девиз века нашего. Такие типы создаются не каждый день, после Дон Жуана я не знаю другого столь значительного. Кстати о Дон Жуане, ради него стоит сюда приехать и помечтать; так приятно воображать его себе, когда ходишь по этим итальянским храмам, под мраморными сводами, при свете розовых лучей, проникающих сквозь алые занавеси, когда смотришь на смуглые шеи коленопреклоненных женщин; на голове у них у всех большие белые вуали, в ушах Длинные золотые или серебряные серьги 4. Как сладостно, думаю, предаваться здесь любви вечерком, укрывшись за исповедальней, в час, когда зажигают лампы. Но все это н< для нас; мы созданы, чтобы это чувствовать, высказывать но не наслаждаться этим. Как дела с твоим романом? Продвигается ли? Доволен ли ты им? Мне не терпится увидеть все целиком. Думай лишь об Искусстве, лишь о нем, о нем одном, ибо в нем все! Трудись, так хочет бог, по-моему, это ясно.

50. АЛЬФРЕДУ ЛЕПУАТВЕНУ. МИЛАН. 13 МАЯ 1845.

Я видел поля сражений при Маренго, при Нови и при Версейе ', но был тогда в таком плачевном состоянии, что меня это не тронуло. Все думал о потолках генуэзских дворцов (под сенью которых, наверно, так горделиво любят). Любовь к античности у меня в крови, я бываю взволнован до глубин моего существа, когда думаю о римских судах, бороздивших неподвижные и вечно волнующиеся воды этого вечно юного моря. Быть может, океан краше, однако здесь, из-за отсутствия приливов, разделяющих время на правильные промежутки, как бы забываешь о том, что прошлое далеко и что между тобой и Клеопатрой пролегли века. Ах, старина, когда же нам с тобой удастся полежать на песке Александрии или поспать в тени платанов Геллеспонта?

Ты подыхаешь со скуки, ты лопаешься от бешенства, ты умираешь от тоски, ты задыхаешься... наберись терпенья, о лев пустыни] Я тоже долго задыхался; стены моей комнаты на улице Эст 2 еще помнят мои ужасные проклятья, топанье ногой и вопли отчаяния, которые я испускал в одиночестве: о, как я там рычал, как зевал! Приучи свою грудь потреблять меньше воздуха - с тем большей радостью она расширится, когда ты окажешься на вершинах и придется дышать воздухом ураганов. Думай, трудись, пиши, засучи повыше, до плеч, рукава и обтесывай свой мрамор, как добрый работник, который даже не оборачивается и с улыбкой, в поте лица, исполняет свой урок. Путешествия хороши во второй половине жизни художника, но в первой лучше выложить все, что у тебя есть поистине своего, неповторимого, индивидуального. Итак, думай о том, чем может стать для тебя через несколько лет большая поездка по Востоку, дай волю своей музе, не тревожась о человеке, и ты почувствуешь, что ум твой день ото дня растет, тебе самому на удивленье. Единственное средство не быть несчастным -- замкнуться в Искусстве, все прочее почитать за ничто; гордость, когда она опи-ается на широкое основание, все заменяет. Что до меня, то по правде, мне довольно хорошо, с тех пор как я согласился, чтобы мне всегда было плохо. Не считаешь ли ты, что я многого лишен и что я вполне мог бы быть столь же щедрым, как самые богатые, столь же нежным, как влюбленные, столь же чувственным, как необузданные сластолюбцы? Однако я не завидую ни богатству, ни любви, ни плотским утехам, и люди дивятся моему благоразумию. Жизни практической я сказал окончательное "прости". Моя нервная болезнь стала переходом между этими двумя состояниями 3. Отныне и впредь на долгие годы не прошу ничего, кроме пяти-шести спокойных часов в своей комнате, жаркого огня в камине зимой да двух свечей на каждый вечер...

Мне очень хочется взглянуть, что ты сделал после того, как мы расстались. Через четыре-пять недель мы все это прочтем вместе, одни, для себя, у себя, вдали от мира и от буржуа, зарывшись в своей норе, как медведи, и ворча под тройным слоем меха. Я все еще обдумываю восточную повесть, которую буду писать зимою 4. а несколько дней тому назад у меня зародилась довольно четкая идея драмы - эпизод корсиканской войны, который я вычитал в истории Генуи 5. Видел недавно картину Брейгеля, изображающую искушение святого Антония; 6 она навела меня на мысль переделать "Искушение святого Антония" для театра, но тут потребовался бы кто-нибудь поискуснее меня. Я отдал бы, не глядя, полный комплект "Монитёра" 7, имей я его. да сто тысяч франков в придачу за эту картину, которую большинство публики наверняка считает плохой.

51. АЛЬФРЕДУ ЛЕПУАТВЕНУ. ЖЕНЕВА, 26 МАЯ 1845.

Третьего дня видел имя Байрона, написанное на одном из столбов подземелья, где держали в заточении Шильон-ского узника. Это доставило мне высокую радость. Я больше думал о Байроне, чем об узнике ', и у меня не появилось ни единой мысли насчет тирании и рабства. Думал все время о человеке с бледным лицом, который однажды явился сюда, ходил здесь взад и вперед, написал свое имя на камне и ушел. Надо быть очень храбрым или очень глупым человеком, чтобы после этого написать свое имя в подобном месте. Скала испещрена этими именами, исцарапана в сотне мест. Среди имен неизвестных я прочитал там имена Виктора Гюго и Жорж Санд. Мне стало стыдно за них. Я предполагал в них больше вкуса. Прочитал также написанное карандашом: "Г-жа Виардо, урожденная Полина Гарсиа" - и вот это меня рассмешило. Г-жа Виардо, урожденная Полина Гарсиа, которая думает о воспетых поэтом страданиях и желает, чтобы они стали известны публике,- вот чудесный гротеск, он, выражаясь парламентским стилем, возбудил во мне чувство веселья.

Имя Байрона выгравировано сбоку, буквы уже стали черными, будто их покрыли чернилами, чтобы лучше выделялись,- действительно, оно блестит на серой колонне и бросается в глаза входящему. Несколько ниже имени камень слегка истерт, словно могучая рука, опиравшаяся на него, тяжестью своей сделала вмятину. Долго стоял я, погруженный в размышления, перед этими пятью буквами.

Нынче вечером я, покуривая сигару, гулял по островку на озере, напротив нашей гостиницы, его называют островом Жан-Жака из-за стоящей там статуи работы Прадье. Этот островок - место прогулок, по вечерам там играет музыка. Когда я подошел к подножью статуи, духовые инструменты играли тихо, было уже почти совсем темно, публика сидела на скамьях лицом к озеру под высокими деревьями, чьи кроны, хоть и спокойные, все же слегка шелестели. Старик Руссо неподвижно стоял на своем пьедестале и все это слушал. Я вздрогнул, звуки тромбонов и флейт пронзили мне душу. После анданте заиграли веселую часть с множеством фанфар. Мне пришли на ум театр, оркестр, ложи с дамами в пудреных париках, потрясения славы и эти строки из "Исповеди": "Ж.-Ж., думал ли ты, что пятнадцать лет спустя, задыхающийся, растерянный..."2 Музыка все продолжалась. От одной симфонии до другой я все откладывал возвращение в гостиницу, наконец ушел. На двух концах Женевского озера высятся два гения, отбрасывающие тень более величественную, чем тамошние горы: Байрон и Руссо, два молодца, два грубияна, "из которых вышли бы неплохие адвокаты" 3.

Ты пишешь, что начинаешь все больше и больше любить природу; я же порой люблю ее до исступления. Иногда смотрю на животных и даже на деревья с нежностью, доходящей до симпатической общности; я ощуяю прямо-таки чувственное наслаждение от одного их 1да, но только когда вижу четко. Несколько дней назад повстречал трех жалких идиоток, они попросили у меня щтюстыни. Ужасные, отталкивающие своим уродством i кретинизмом, они не могли говорить, с трудом передвигались. Завидев меня, они принялись делать знаки, желая показать, что меня любят; улыбались, трогали руками себе -шца и посылали мне поцелуи. В Пон-л'Эвеке моему отцу принадлежит луг, у сторожа которого дочь слабоумная; когда она впервые меня увидела, она тоже выказывала странную нежность ко мне. Я привлекаю сумасшедших и животных. Может, они догадываются, что я их понимаю, что я проникаю в их мир?

52. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. КРУАССЕ, 15 ИЮНЯ 1845.

Итак, я остаюсь один с отцом и матерью - летом в Круассе, зимой в своей комнате; в своей руанской комнате! Но только в Круассе у меня есть лодка и сад, вдобавок там я дальше от руанцев, которые, как ни мало я с ними обшдюсь, давят^на мои плечи таким грузом, как могут одни земляки. Снова примусь, как встарь, читать, писать, мечтать, курить. Хотя жизнь моя и спокойна, веселого в ней мало. И однако на ближайшие годы я другой не желаю. Мне даже захотелось купить себе хорошего медведя (нарисованного), вставить его в рамку и повесить у себя в комнате с подписью: Портрет Гюстава Флобера, дабы тем выразить свои нравственные склонности и отношение к обществу. Опять засяду за греческий и, если через два года не буду бегло читать, окончательно пошлю его к черту,- так давно вожусь с ним и все еще ничего не знаю. Итак, если станешь думать обо мне, можешь представить себе своего друга облокотившимся на стол, поплевывающим в камин или гребущим в лодке - таким, как ты его знаешь; я не меняюсь, я неизменен, как сапог... разумеется, лакированный! Стоптаться я, конечно, могу, но лак не сойдет.

...Вот ты и стал человеком солидным, устроенным, благочестивым, облеченным почетными обязанностями и призванным защищать общественную нравственность '. Взгляни сейчас же на себя в зеркало и скажи: неужто тебя не разбирает смех? Если нет, тем хуже для тебя, это доказательство, что ты настолько уже погряз в своей профессии, что от нее поглупел. Что ж, занимайся ею со всем усердием, расчудесной этой профессией, но не принимал ее всерьез; сохраняй всегда философическую иронию; ради любви ко мне не принимай себя всерьез.

Новости: Бодри женился - в субботу минула неделя - на девице Сенар 2. Подеста тоже женился; Ланглине, клерк г-на Лепуатвена, женился также; женился еще и Денуэт. Все вокруг женятся, кроме меня; да еще тебя, о тебе я на минутку позабыл; но вскоре это случится п с тобой, когда станешь настоящим королевским прокурором 3. Есть такие должности, на которых человек почти вынужден обзавестись женой, как обладателям известного состояния неприлично не иметь собственного выезда. Так смелей же, натянем белые перчатки, пристегнем подтяжки, пойдем к муниципальному чиновнику, возьмем себе законную... Мне уж не терпится увидеть тебя с отпрыском, каким-нибудь Виктором, Адольфом или Артюром, которого будут звать Тотор, Додоф или Тютюр, наряжать артиллеристом, и он будет читать басни: "Вороне где-то бог послал" и т. д. 4

53. АЛЬФРЕДУ ЛЕПУАТВЕНУ. КРУАССЕ, 17 ИЮНЯ 1845.
Опять в моем логове!
Опять, как прежде, в одиночестве!

Мне здесь так худо, что становится даже хорошо; отныне и впредь ничего иного не прошу. Чего мне в конце-то концов надобно? Свободы и досуга, не правда ли? Я добровольно отказался от стольких вещей, что чувствую себя богатым среди полной нищеты. Мне, впрочем надо еще кое-чего достигнуть. Мое воспитание чувств ' не завершено, но, возможно, я к этому уже подхожу. Думал ли ты когда, дорогой мой, нежный друг, сколько слез проливается из-за ужасного слова "счастье"? Без этого слова люди спали бы спокойней и жили куда приятней. Во мне иногда возникает странное томление по любви, хоть я и проникся глубочайшим отвращением к ней; оно, возможно, проходило бы незамеченным, не будь я постоянно настороже и не следи я так зорко за игрою своего сердца.

Воротясь сюда, я не испытал той грусти, какая снедала меня пять лет тому назад 2. Помнишь, в каком я был состоянии всю ту зиму, когда по четвергам приходил вечером к тебе от Шерюэля, в теплом синем пальто, с промокшими от снега ногами и грел их у твоего камина? Да, жизнь я прожил горькую и не хотел бы к ней вернуться; теперь моя жизнь как будто устроилась, обрела разме-енность. Горизонты у нее теперь менее широки и, главное, увы, не так разнообразны, но, быть может, стали хуже, потому что сузились. Вот передо мною на столе книги, окна в комнате открыты, все покойно; в листве еще слегка шуршит дождь, и луна проплывает за большим тюльпановым деревом, которое чернеет на фоне синего неба.

54. СЕСТРЕ КАРОЛИНЕ. КРУАССЕ, 10 ИЮЛЯ 1845.

Как говаривал Шерюэль, я - престранный малый; когда-то я думал, будто себя знаю, но, анализируя себя, пришел к выводу, что не знаю, что я такое; тогда я избавился от глупой претензии ощупью искать свой путь в темной комнате сердца, которую время от времени освещает беглая молния, правда, все открывающая взору, но зато надолго тебя ослепляющая. Говоришь себе: я видел то, видел это, о. я, конечно же, найду дорогу, и начинаешь идти, но натыкаешься на все стены, расшибаешься обо все углы. Черт меня побери, если я знаю, почему у меня возникло это сравнение. Просто очень давно не писал, а мне время от времени надо поупражняться в стиле, как бывает потребность подышать воздухом, выпить хорошего вина, как все бесполезные потребности, они же самые реальные и самые настоятельные. Прощай, кончается бумага, и это твое счастье, потому что я в ударе.

55. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. КРУАССЕ, 13 АВГУСТА 1845.

Ну, а что до новостей, я ничего не знаю, потому что живу как медведь, как устрица в раковине. Кстати об устрице, я недавно прочитал у Шекспира, что душа - это устрица, заключенная в теле, своей раковине, которую она с трудом тащит '. Сравнение, таким образом, не слишком неудачное. Вот и все самое интересное, что могу тебе сообщить.

...Поскольку больше всего я опасаюсь страсти, движения, мне думается, что если и есть в чем-нибудь счастье, так это в неподвижности - на прудах не бывает бурь. Мой уклад почти установился, живу жизнью размеренной, спокойной, регулярной, занимаюсь исключительно литературой и историей. Снова взялся за греческий, упорно им занимаюсь, и за моего учителя Шекспира, которого читаю со все возрастающей любовью. Не было у меня лучших лет, чем последние два года,- они были самыми свободными, я был наименее стеснен извне. Многим я пожертвовал для этой свободы и пожертвовал бы еще большим.

56. АЛЬФРЕДУ ЛЕПУАТВЕНУ. КРУАССЕ, КОНЕЦ АВГУСТА 1845.

Все анализирую театр Вольтера - скучно, но, возможно, сгодится мне впоследствии '. Во всяком случае, там попадаются поразительно глупые стихи. Понемножку продолжаю заниматься греческим, окончил "Египет" Геродота 2, надеюсь, что месяца через три буду его понимать свободно, а через год, при большом терпении,- Софокла. Читаю также Квинта Курция 3. Ну и молодец этот Александр! Какая пластичная красота в его жизни! Похоже, будто это блестящий актер, который непрестанно импровизирует разыгрываемую им пьесу. Жизнь этого человека была чистым искусством. Из одного примечания Вольтера я узнал, что он предпочитал Александру всех этих Марков Аврелиев, Траянов и т. д. 4 Что ты об этом скажешь? Я покажу тебе несколько пассажей у Квинта Курция, которые, надеюсь, ты оценишь,- между прочим, вступление в Персеполис и перечисление войск Дария. Сегодня закончил "Тимона Афинского" Шекспира. Чем больше думаю о Шекспире, тем больше он меня подавляет. Напомни, чтобы я с тобой поговорил о сцене, где Тимон бросает в лицо своим параситам блюда со стола 5.

Этой зимой мы будем соседями, славный мой старина, сможем видеться каждый день, сочинять планы пьес б. Станем болтать вдвоем у моего камина, пока на улице льет дождь или снег покрывает крыши. Нет, я не нахожу себя достойным жалости, как подумаю, что у меня есть твоя дружба, что мы располагаем часами досуга... Если бы вдруг я тебя лишился, что бы у меня осталось? Что стало бы с моей внутренней, то есть истинной жизнью?

Ответь не медля: ты должен писать мне почаще и побольше... Вчера вечером, в постели, я прочел первый том "Красного и черного" Стендаля; по-моему, это ум незаурядный и очень тонкий 7. Стиль - французский; но разве назовешь это стилем, истинным стилем, тем старинным тилем, которым ныне уже не владеют?

Как мне хочется взглянуть на "Волшебный сапог"! 8 это делание меня изводит.

57. АЛЬФРЕДУ ЛЕПУАТВЕНУ. КРУАССЕ, 16 СЕНТЯБРЯ 1845.

Очень хочу взглянуть на твою историю Волшебного сапога и хор вакханок ' и все прочее.- Трудись, трудись, пиши, сколько можешь, пока твоя муза тебя несет. Это лучший скакун, лучшая карета для путешествия по жизни. Пока сочиняешь, бремя существования не гнет плечи. Правда, тем невыносимее следующие за этим минуты усталости и упадка, но что поделаешь! Лучше два стакана уксуса и стакан вина, чем стакан подкрашенной водицы. Что до меня, я больше не знаю ни пылких увлечений молодости, ни прежних тяжких приступов горечи. То и другое перемешалось, получился некий сплошной тон, в котором все перемолото, все слилось воедино.

Замечаю, что больше не смеюсь и не печалюсь. Я созрел. Ты, старина, говоришь о моей безмятежности и завидуешь ей 2. И верно, она может удивить. Больной, раздраженный, тысячу раз на день подверженный приступам жестокой тоски, без женщин, без жизни, без каких-либо земных погремушек, я продолжаю свою неспешную работу, как добрый работник, который, засучив рукава и с мокрыми от пота вихрами, ударяет по наковальне, не печалясь о том, дождь на дворе или ветер, град или гром. Таким я раньше не был. Перемена совершилась сама собою. Некоторое влияние имела и моя воля. Надеюсь, она поведет меня и дальше. Одного боюсь, как бы она не ослабела,- бывают дни, когда одолевает такая вялость, что становится страшно. Мне кажется, я наконец понял кое-что, понял нечто очень важное: счастье для людей нашего склада - в идее, и только. Определи, какова твоя натура, и будь в гармонии с нею. "Sibi constet" ["В согласии с собой" (лат.)],- говорит Гораций. В этом - все. Клянусь, я не думаю о славе и не так уж много думаю об Искусстве. Стараюсь проводить время наименее скучным способом, и способ этот я нашел. Делай как я: порви с внешним миром, живи как медведь - белый медведь,- пошли к чертям все, да, все, и себя самого заодно, только не свой разум. Между мною и всеми остальными теперь такая большая дистанция, что порой меня удивляют самые естественные, самые простые речи. Вполне банальное слово может вызвать у меня странное изумление. Бывают жесты, звуки, голоса, от которых я просто не могу прийти в себя, а иные глупости вызывают у меня чуть ли не головокружение. Случалось ли тебе внимательно слушать людей, говорящих на иностранном и непонятном тебе языке? Так и я. Хочу все понять, и все возбуждает мою мысль. И однако мне кажется, что это состояние остолбенения - не от глупости. В буржуа, например, мне видится нечто бесконечное. Ты можешь себе представить, сколько мне дало "ужасное бедствие в Мон-виле" '. Чтобы предмет стал интересен, достаточно разглядывать его подольше.

58. ЭММАНЮЭЛЮ ВАССУ ДЕ СЕНТ-УАНУ. КРУАССЕ, 5 АПРЕЛЯ 1846.

Когда в последний раз мы расстались, когда ты проводил меня в Руан, ты, без сомнения, сказал себе, что время течет, проходят дни, и моя скорбь утихнет, что я утешусь в потере отца и в конце концов обрету вновь спокойствие, которого так долго был лишен '. О да, спокойствие! Разве есть оно для булыжника на дороге, по которому грохочут колеса повозок? Разве есть покой для наковальни?

Поставив свою жизнь вне сферы общепринятого, удалясь от честолюбивых стремлений и пошлого тщеславия, чтобы жить чем-то более основательным, я полагал, что найду коль не счастье, то, по меньшей мере, покой. Заблуждение! Ведь в каждом из нас сидит человек, со всеми его потрохами и неодолимыми узами, соединяющими его с человечеством. Никому не дано избежать скорби. Уж это я знаю.

59. МАКСИМУ ДЮКАНУ. КРУАССЕ, 7 АПРЕЛЯ 1846.

Я взял большой лист бумаги с намерением написать тебе длинное письмо, а возможно, не пошлю и трех строчек - уж как получится. Погода пасмурная, Сена желтая, трава зеленая; на деревьях только появляются листья: весна - время радости и любви. "Но в сердце моем весны столько же, сколько на большой дороге, где ветер режет глаза, где пыль клубится вихрем". Вспоминаешь, откуда. Из "Ноября" '. Мне было девятнадцать, когда я это писал тому уже скоро шесть лет. Просто удивительно, колько у меня, с самого моего рождения, было мало в счастье. Совсем юным я уже вполне предчувствовал вонь. Это было вроде тошнотворного кухонного запаха, врывающегося через отдушину. Незачем пробовать изделия этой кухни, чтобы узнать, что от них рвет. Впрочем, не ропщу; последние несчастья опечалили меня, но не удивили 2. Со всей остротой переживая их, я их анализировал как художник. Занятие это дало мне меланхолическое утешение в моей скорби. Если б я ждал от жизни чего-то лучшего, я бы ее проклял, но нет, я этого не сделал. Ты, возможно, сочтешь меня бессердечным, если я тебе скажу, что нынешнее свое состояние не считаю самым горестным в своей жизни. В те времена, когда мне не на что было жаловаться, я был гораздо больше достоин сожаления. В конце концов, тут, возможно, сказывается опыт. Душа, расширяясь для страдания, достигает невероятной емкости: то, что некогда заполняло ее всю, от чего она разрывалась, ныне едва покрывает дно. У меня, по крайней мере, есть огромное утешение, есть основание, на которое я опираюсь, а именно - я не могу себе представить, что же еще может произойти со мной дурного. О да, смерть матери, я предвижу ее в более или менее близком времени; но. будь я менее эгоистом, я должен был бы призвать ее к бедной женщине. Гуманно ли спасать отчаявшихся? Думал ли ты, насколько мы приспособлены для горя? От наслаждения лишаются чувств, от горя - никогда. Слезы для сердца то же, что вода для рыбы. Я покорился судьбе, я готов ко всему; я свернул паруса и жду града, обернувшись к ветру спиной и опустив голову на грудь. Говорят, люди, верующие в бога, лучше нас переносят земные горести. Но человек, убежденный в существовании великой гармонии, ожидающий, что тело его исчезнет, меж тем как Душа возвратится в лоно великого Целого, чтобы уснуть, а потом, быть может, вселиться в тело пантеры или засиять звездой, такой человек тоже не мучается 3. Слишком уж восхваляют мистическое блаженство. Клеопатра умирала столь же просветленной, как и святой Франциск. Думаю, что догма о будущей жизни порождена страхом смерти или желанием хоть что-нибудь у нее урвать.

Вчера крестили мою племянницу 4. Ребенок, присутствующие, я сам, даже священник, только что отобедавший и весь красный, никто не понимал, что мы делаем. Я глядел на все эти ничего для нас не значащие символы, и мне чудилось, будто я участвую в обряде какой-то чужой религии, вырытой из пыли веков. Все было обычно, хорошо знакомо, и, однако, я не мог избавиться от чувства изумления. Священник во всю прыть бормотал непонятную для него латынь; мы, присутствующие, его не слушали; ребенок подставлял обнаженную головку струям воды; горела свеча, служка отвечал: аминь! Самыми понимающими дело были, бесспорно, камни, которые когда-то все это усвоили и, возможно, что-то еще помнили.

Примусь за работу - наконец-то, наконец! Вот уже три дня, как я немного занимаюсь греческой грамматикой. Я хочу, я надеюсь трудиться безмерно много и долго.

...Но вскоре меня потревожат. Мы переезжаем . Придется обставлять свою комнату. Надо будет съездить в Париж за ковром и занавесками. Произойдет это, вероятно, через месяц-полтора.

Может быть, потому, что я ясно ощутил всю тщету наших планов, нашего счастья, красоты, доброты и всего вообще,- я кажусь себе человеком ограниченным и весьма посредственным. У меня появляется такая художественная взыскательность, что я прихожу в отчаяние; кончится тем, что не смогу написать ни строчки. Думаю, я мог бы создавать неплохие вещи, но всегда спрашиваю себя: к чему? Это тем более странно, что я отнюдь не охвачен малодушием, напротив, теперь более, чем когда-либо, я углубляюсь в чистую идею, в бесконечное. Я к нему стремлюсь, оно меня влечет; я становлюсь брамином или, вернее, чуточку сумасшедшим. Нет, серьезно: мне хотелось бы родиться брамином, я покажу тебе отрывки из "Бхагавадгиты" 6, и ты поймешь мое желание. Сильно сомневаюсь, что этим летом что-нибудь напишу. Если что и получится, это будет для театра. Моя восточная повесть отложена на будущий год или еще на следующий, а быть может, и навсегда. Если умрет моя мать, план у меня такой: все продать и отправиться в Рим, в Сиракузы или в Неаполь. Поедешь со мной? Только дай бог, чтобы я немного успокоился! Чуточку спокойствия, боже всемогущий, ничего больше, счастья я не прошу... Счастье - алый плащ, подбитый лохмотьями; хочешь им прикрыться, но верх уносит ветром, и ты остаешься в холодном вретище, которое прежде казалось таким теплым.

60. МАКСИМУ ДЮКАНУ. КРУАССЕ, МАЙ 1846

Скука не имеет причины; кто надеется в ней разоспаться и ее победить рассуждениями, тот ее не понимает. Было время, когда я был завален дарами счастья и, однако, находился в поистине плачевном состоянии; самый скорб-НЬ[й траур не тот, который носят на шляпе. Я чувствую, как тебе одиноко. Но как знать? Быть может, в одиночестве и "таится великое, зарождается будущее? Только остерегайся мечтательности: это мерзкое чудовище, влекущее нас, у меня оно уже пожрало многое. Это сирена для души! она поет, она зовет; идешь к ней и уже не возвращаешься. У меня огромное желание, вернее, огромная потребность повидать тебя. Тысячи вещей должен тебе рассказать, и все грустных! Мне кажется, теперь-то я достиг состояния неизменности. Наверно, иллюзия, но, если это иллюзия, только она одна и есть у меня. Думая о том, что может еще случиться, не вижу ничего, что могло бы меня изменить; я разумею основу, образ жизни, обычное течение дней; вдобавок я начинаю приобретать привычку к труду, за что благодарю небо. Читаю или пишу регулярно по восемь - десять часов в день, и, если меня отрывают, я прямо болен. По многу дней не дохожу даже до края террасы; даже лодка так и не спущена на воду. Я изголодался по долгим занятиям и напряженному труду. Внутренняя жизнь, о которой я всегда мечтал, наконец-то начинает пробуждаться во мне. От этого, возможно, кое-что утратит поэзия, я разумею, вдохновение, страсть, инстинктивное движение чувства. Боюсь иссушить себя наукой, однако, с другой стороны, я так невежествен, что сам перед собой краснею. Просто удивительно, насколько после смерти отца и сестры я потерял всякое желание славы. Минуты, когда думаю о будущих успехах в моей жизни художника, крайне редки. Куда чаще сомневаюсь, напечатаю ли когда-нибудь хоть строчку. А знаешь, неплохая идея - сидит себе этакий молодчик лет до пятидесяти, ничего не публикует, и вдруг, в один прекрасный день, издает полное собрание сочинений, и на том баста. Увы, я тоже мечтаю,- мечтаю, как ты, о дальних путешествиях и спрашиваю себя, не разумней ли лет через десять - пятнадцать осуществить эту мечту, чем оставаться в Париже, быть сочинителем, месяцами ждать приговора театрального комитета, кланяться господам критикам, браниться с издателями и нанимать людей, чтобы писали мою биографию, внося меня в число великих современников.

Быть художником, художником истинным и притом для себя одного, не знающим иных забот,- это прекрасно; но, пожалуй, это слишком большое счастье. Допускаю, что удовольствие от прогулки по девственному лесу или от охоты на тигра может быть испорчено мыслью, что надо половчее описать все это, дабы понравиться возможно большему числу буржуа. В общем, к тридцати годам будет видно, а пока зубрю греческую грамматику и изучаю буддизм. Живу одиноко, очень одиноко, все более и более одиноко. Мои родные скончались, друзья покидают или меняются. "Тот,- говорит Сакия Муни,- кто понял, что скорбь проистекает от привязанности, удаляется в пустыню, подобно носорогу" '. Я объясню тебе значение слова "привязанность", совершенно особое.

Да, ты прав, поля прекрасны, деревья зеленеют, сирень цветет, но всем этим, как и прочим, я наслаждаюсь из окна.

Ты не поверишь, как я тебя люблю; привязанность моя к тебе все растет. Цепляюсь за то, что у меня осталось, как висящий над пропастью Клод Фролло 2.

Ты пишешь о плане пьесы, вышли тот, который хотел мне показать. Достопочтенный Альфред занят совсем другим - вот странное существо! 3

...Перечитал "Историю Рима" Мишле; 4 право, от античности у меня кружится голова. Решительно, я некогда жил в Риме во времена Цезаря или Нерона. Случалось ли тебе думать о вечере триумфа, когда в город возвращались легионы, когда вокруг колесницы триумфатора курились благовония и пленные цари шли позади нее? А цирк? Вот где надо бы жить, пойми; только там есть воздух, причем воздух поэтический, дышишь полной грудью, как на высокой горе, даже сердце колотится! Ах, устрою я себе когда-нибудь пир, упьюсь Сицилией и Грецией.

61. АЛЬФРЕДУ ЛЕПУАТВЕНУ. КРУАССЕ, 31 МАЯ 1846.

Поскольку у меня не просили советов, разумнее будет их не давать '. Так что не об этом пойдет здесь речь. Поговорим о моих предвиденьях. К сожалению, я вижу далеко - думаю, что ты во власти иллюзии, притом безмерной, как, впрочем, всякий, кто совершает какой бы то ни было поступок. Уверен ли ты, о великий человек, что в конце концов не превратишься в буржуа? Во всех моих мечтах об искусстве я видел тебя рядом. Оттого-то мне и больно.

Слишком поздно! Будь что будет! Меня ты всегда смо-даешь найти вновь. Неясно лишь, найду ли я тебя. Не возмущайся! Время, обстоятельства сильнее нас. Чтобы растолковать каждое словечко на этой странице, потребовался бы целый том. Никто не желает тебе счастья больше, чем я, но и никто больше, чем я, в нем не сомневается. Именно потому, что, добиваясь его, ты делаешь нечто ненормальное. Если ты ее любишь, тем лучше, если не любишь, постарайся полюбить.

Будет ли и впредь между нами тайна мыслей и чувств, недоступных для остального мира? Кто ответит? Никто.

62. ЭММАНЮЭЛЮ ВАССУ ДЕ СЕНТ-УАНУ. 4 ИЮНЯ 1846.

Очень благодарен, дорогой друг, что ты постоянно осведомляешь меня о своих трудах; ' поверь, они меня живо интересуют. Люблю в тебе то, что ты их продолжаешь с упорством и твердостью, редкими в наше время, когда и малые и великие трудятся лишь урывками, причем у первых нет понятия о целом, а у вторых - смелости его постигать. Метод, о да, для научных трудов в этом все, и этого недостает даже лучшим произведениям наших современников. Как человек, сам это испытавший, сочувствую тебе в тяготах твоей внешней жизни, то есть в необходимости тянуть лямку в министерстве королевского флота и колоний.

Но у тебя все же бывает вечером несколько часов досуга, чтобы мечтать и заниматься делом; сколько людей лишены этого! Когда ты возвращаешься домой, в свою комнату, к своим книгам и трудам, разве не наслаждаешься ты чудесным покоем и как бы свежим бризом, сдувающим с тебя пошлые испарения канцелярской скуки?

Чтобы жить, не скажу счастливо (такая цель - пагубная иллюзия), но спокойно, надо создать себе, кроме существования видимого, обычного и общего для всех, другое существование, внутреннее и недоступное для всего того, что, как говорят философы, относится к области случайного. Счастливы те, кто провел дни своей жизни, собирая насекомых на листьях пробкового дуба или разглядывая в лупу заржавевшие медали римских императоров! Когда ж к этому примешивается чуточка поэзии или увлечения, надо благодарить небо за то, что создало тебя таким. Очень любопытно мне посмотреть твой опус, и я польщен, что ты спрашиваешь моего мнения; сделаю все, что смогу,- не из любезности, а для собственного удовольствия. Уверен, что в твоем труде, задуманном и выполненном с такой добросовестностью, не может не быть много хорошего; главное, надо изложить все, что знаешь; как можно ярче показать то, что видишь.

Что до меня, я, несмотря на горести, заботы и хлопоты с кучей дел, тружусь весьма изрядно, то есть часов по восемь в день. Занимаюсь греческим, историей; читаю на латинском, понемногу пропитываюсь духом этих милейших древних, которые стали для меня предметом некоего артистического культа; стараюсь жить в античном мире; 2 с божьей помощью это мне удается.

Так как я никуда не выхожу и никого не принимаю, то решил обставить себе кабинет по своему вкусу и намереваюсь еще долго из него не выходить, разве что меня отсюда ветром выдует.

63. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 6 АВГУСТА 1846 '

Бог не дал мне радостной натуры. Никто острей меня не чувствует скорбь жизни. Я ни во что не верю, даже в себя самого, что встречается редко. Занимаюсь искусством, потому что это меня развлекает, но не питаю никакой веры в прекрасное, как и во все прочее... Ты, наверно, сочтешь меня черствым человеком. Хотел бы им быть. Для всех, кто со мною имеет дело, это было бы лучше, да и для меня самого, чье сердце объедено, как объедают осенью луговую траву все проходящие по ней овцы. Ты не хотела мне верить, когда я сказал, что я стар. Увы, это так,- всякое чувство, возникающее в моей душе, прокисает, как вино, которое налили в слишком долго служивший сосуд. Если б ты знала все тайные стремления, истощившие мою душу, все безумства, туманившие голову, все, что я изведал и познал по части чувств и страстей, ты бы убедилась, что я вовсе не так молод.

... С тех пор как мы сказали, что любим друг друга, ты все спрашиваешь себя, откуда мое нежелание прибавить "навсегда". Откуда? Просто я предвижу будущее; перед моим взором всегда возникает антитеза. Не бывало ни разу, чтобы я, видя ребенка, не подумал, что он станет стариком, видя колыбель, не представил себе могилу. Обделенная женщина вызывает у меня в уме образ ее скелета Вот почему от веселых зрелищ я становлюсь печален, от печальных мало огорчаюсь. Слишком много плачу я душе, чтобы лить слезы; чтение волнует меня больше, ем подлинное несчастье. Когда у меня была семья, часто желал не иметь ее, чтобы быть более свободным, чтобы отправиться в Китай или к дикарям. Теперь, когда семьи уже нет, я по ней тоскую и цепляюсь за стены, на которых еще осталась ее тень.

...Прежде перо мое быстро бежало по бумаге; теперь оно тоже бежит, но рвет ее. Не могу составить фразу, ежеминутно меняю перья, потому что не в силах выразить ничего из того, что хочу сказать.

...Должен тебе откровенно объяснить, кто я, чтобы ответить на одну страницу твоего письма, показавшую мне, как сильно ты заблуждаешься на мой счет. С моей стороны было бы трусостью (а трусость - порок глубоко мне отвратительный, в любом его обличье) позволить тебе заблуждаться и далее.

В основе моей натуры, что бы там ни говорили,- фигляр. И в детстве и в юности я питал неистовую страсть к подмосткам 2. Быть может, я стал бы великим актером, суди мне небо родиться в бедности. Еще и теперь сильнее всего я люблю форму, если она прекрасна,- и ничего помимо нее. Женщины, у которых сердце слишком пылко, а ум слишком прямолинеен, не понимают этой религии прекрасного, из которой удалено чувство. Им всегда надобны причина, цель. Я же равно восхищаюсь и золотом и мишурой 3. Поэзия мишуры даже выше тем, что она грустна. Для меня нет на свете ничего, кроме прекрасных стихов, стройных, гармоничных, певучих фраз, живописных закатов, лунного света, красочных картин, античного мрамора и выразительных лиц. Вне этого - ничего. Я предпочел бы быть Тальма, нежели Мирабо, потому что Тальма жил в сфере более чистой красоты. Птицы в клетке вызывают у меня не меньшую жалость, чем народы в рабстве. Во всей политике мне понятно только одно - бунт. Я фаталист, как турок, и полагаю, что, сделаем ли мы все, что можем сделать для прогресса человечества, или ничего не сделаем, это совершенно одно и то же. Что ж до этого самого прогресса, я такие туманные идеи туго разумею. Все относящееся к этому понятию для меня скучища смертная. Я достаточно ненавижу современную тиранию, так как она кажется мне глупой, слабой и неуверенной в себе; но испытываю глубокое преклонение перед тиранией античной, в которой вижу прекраснейшее проявление человека, какое только было на земле. Я прежде всего человек фантазии, каприза, непоследовательности. Я мечтал долго и очень серьезно (не смейся, это воспоминание о лучших часах моей жизни) отправиться в Смирну и стать вероотступником. Когда-нибудь я уеду далеко отсюда, и больше обо мне не услышат. Что же касается того, что обычно сильней всего волнует мужчин и что для меня второстепенно, то есть любви физической, я всегда отделял ее от иной любви. Ты однажды смеялась над этим, рассказывая о***; то был мой случай. Ты и впрямь единственная женщина, которую я любил и которой я обладал. До тех пор я приходил к женщинам утолять желания, вызванные другими женщинами. Ты заставила меня изменить своей системе, своему сердцу, своей, быть может, натуре, которая, будучи сама ущербной, ищет ущербного.

Я любил одну женщину с четырнадцати до двадцати лет, ничего ей не говоря, не прикасаясь к ней; 4 и затем около трех лет жил, не чувствуя своего пола. Было время, я думал, что так и умру; я благодарил небо за это. Я хотел бы не иметь ни тела, ни сердца или, вернее, хотел бы околеть, ибо фигура моя здесь, на земле, выглядит чересчур нелепо. Это и делает меня недоверчивым и в душе робким.

Ты - единственная, кому я дерзнул желать понравиться, и быть может, единственная, кому я понравился. Благодарю, благодарю! Но поймешь ли ты меня до конца? Вынесешь ли бремя моей скуки, моих маний, моих капризов, моих приступов уныния, сменяющихся бурными подъемами? Вот, например, ты велишь писать тебе каждый день, а если, мол, не буду, ты станешь меня бранить. Знай же, сама мысль, что ты требуешь письма каждое утро, помешает мне его писать. Позволь же любить тебя по-моему, как свойственно моей натуре, с ее, как ты это называешь, чудачеством. Не принуждай меня ни к чему, и я сделаю все. Пойми меня и не обвиняй. Считал бы я тебя ветреной и недалекой, как прочие женщины, я успокоил бы тебя словами, обещаниями, клятвами. Разве это было бы мне трудно? Но лучше я стану жертвой своего чистосердечия, чем принесу его в жертву.

64. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 8 АВГУСТА 1846.

До знакомства с тобой я был спокоен, стал спокоен. Я вступил в период возмужалости и нравственного здоровья. Молодость прошла. Длившаяся два года нервная олезнь явилась ее завершением, итогом, логическим следствием. Чтобы меня одолел подобный недуг, что-то достаточно ужасное должно было до этого произойти внутри моей черепной коробки. Затем все восстановилось; я стал ясно видеть окружающее и себя самого, что встречается реже. Я действовал с четкостью механизма, созданного для данного частного случая. Я все в себе понял, разграничил, классифицировал настолько, что не было прежде в моей жизни периода, когда б я был более спокоен, между тем окружающие, напротив, считали, что именно теперь я достоин сожаления. Пришла ты и кончиком пальца все это перевернула. Старый осадок забурлил, озеро моего сердца заволновалось. Но буря хороша для океана! Когда колышут воду в прудах, от них только подымаются вредоносные запахи. Только любовь могла заставить меня сказать это тебе. Забудь меня, если можешь, вырви свою душу обеими руками и топни по ней, чтобы стереть оставленный мною след. Ну, ну, не сердись.

...Ты говоришь о труде; да, трудись, люби Искусство. Из всех обманов этот, пожалуй, наименее лжив. Старайся его любить любовью исключительной, пылкой, преданной. Оно тебя не подведет. Только Идея вечна и необходима. Ныне уже нет тех художников, что были в старину, тех, чья жизнь и ум были слепым орудием влечения к Прекрасному, органами бога, коими он доказывал самому себе свое бытие. Для тех мира не существовало; никто никогда не знал об их страданиях; каждый вечер они ложились с печалью в душе и смотрели на человеческую жизнь удивленным взором, как на муравейник.

...Когда я был ребенком, я мечтал о славе, как все люди, не больше и не меньше; ' здравый смысл появился у меня поздно, зато основательный, устойчивый. Так что публике вряд ли суждено наслаждаться хоть единой строчкой моего сочинения; и ежели это произойдет, то не раньше, чем лет через десять, по крайней мере 2.

Не знаю, как я решился прочесть тебе хоть страницу; прости мне эту слабость. Не мог устоять перед соблазном снискать твое уважение. Разве я не был уверен в успехе? Какое ребячество с моей стороны! Твоя мысль соединить нас обоих в одной книге полна нежности, она меня тронула; но я не хочу ничего печатать. Это решено, это клятва, которую я дал себе в один знаменательный час своей жизни. Я тружусь с полным бескорыстием и без всякой задней мысли, без заботы о дальнейшем. Я не соловей, но славка с пронзительным голосом, которая прячется в лесной чаще, чтобы ее не слышал никто, кроме нее самой. Если когда-нибудь и появлюсь в печати, то лишь во всеоружии; но у меня на это никогда не станет самоуверенности. Воображение мое уже угасает, вдохновение слабеет, фраза моя скучна мне самому, и если я храню написанное, то лишь потому, что люблю окружать себя воспоминаниями,- точно так же я не продаю своей старой одежды. Порой захожу на чердак, где она хранится, поглядеть на нее и вспомнить о времени, когда она была новой, и обо всем, что я делал, когда носил ее.

65. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 9 АВГУСТА 1846.

Гротескная сторона любви всегда мешала мне отдаваться ей. Бывало у меня несколько раз желание нравиться женщинам, но мысль о том, какой странный будет у меня вид в это мгновенье, настолько меня смешила, что желание полностью испарялось на огне внутренней иронии, певшей во мне гимн горечи и насмешки. Только с тобою я еще не осмеивал себя. И вот, когда я вижу, как ты в страсти своей серьезна, как вся отдаешься ей, мне хочется крикнуть: "Да нет же, нет, ты ошиблась, берегись, это не тот!"

...Когда-нибудь, если я напишу свои мемуары - единственное, что я напишу хорошо, коль за это возьмусь ,- там будет уделено тебе место - и какое! - ибо в моем существовании ты пробила большую брешь. Я окружил себя стеною стоицизма - ты же одним взглядом, как пушечным ядром, ее сокрушила.

66. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 11 АВГУСТА 1846.

Сколько раз, сам того не желая, я доводил до слез отца, такого умного, тонкого человека! Но моего языка он не понимал - как ты, как другие. У меня врожденный изъян, особый язык, ключом к которому владею я один. Нет, я отнюдь не несчастен, я ничем не пресыщен, все находят, что у меня очень веселый характер, я никогда не жалуюсь. Да и впрямь я не думаю, что достоин жалости,- я ничему не завидую, ничего не желаю... Ты говоришь, что я слишком себя анализирую; я же полагаю, что еще недостаточно знаю себя; всякий день нахожу нечто новое.

... Ну же, смейся! Нынче я весел, сам не знаю почему; нежность твоих писем, полученных этим утром, вливается в мою кровь. Но не повторяй мне больше общих мест, вроде того, что быть счастливым мне мешают деньги, что, если бы я служил, я чувствовал бы себя лучше. Как будто достаточно быть учеником аптекаря, булочником или виноторговцем, чтобы не томиться скукой в этом мире! Все это слишком уж часто твердили мне многие буржуа, чтобы мне хотелось услышать еще из твоих уст; такие речи их портят, они созданы не для этого. Но я благодарен тебе за то, что ты одобряешь мое литературное молчание. Если мне суждено сказать нечто новое, оно само скажется, когда придет время.

67. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. КРУАССЕ, 12 АВГУСТА 1846.

Я остаюсь все таким же, каким ты меня знал,- домосед, покоен в тесном кругу своей жизни, зад в кресле, во рту трубка. Работаю, читаю, немного занимаюсь греческим, твержу то Вергилия, то Горация и валяюсь на обитом зеленым сафьяном диване, который недавно себе заказал; обреченный мариноваться здесь, я постарался устроить себе банку по своему вкусу и живу в ней как мечтательная устрица.

68. ЭММАНЮЭЛЮ ВАССУ ДЕ СЕНТ-УАНУ. КРУАССЕ, 12 АВГУСТА 1846.

Ты ведь знаешь, что я тоже занимаюсь Востоком, правда, совсем с иной целью, чем ты. Из индийских поэм я прочел все, что можно было достать в Руане во французских, латинских и английских переводах,- сущее убожество. Здесь ничего не найти. Не мог бы ты заказать для себя и прислать мне "Historia Orientalis" ["История Востока" (лат.)] Хоттингера, индийскую драму "Шакунтала" и "Пураны" '. Будут ли эти две вещи в переводах на латинский, французский или английский, мне безразлично.

69. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 12 АВГУСТА 1846

Когда-нибудь я все это опишу. Молодой человек нашего времени, душа, в шестнадцать лет раскрывающаяся для огромной любви, которая вселяет в нее жажду роскоши, славы, всего великолепия жизни, искрящаяся и грустная поэзия юношеского сердца - вот новая струна, ее никто еще не касался... Женщины любят страстно, они, быть может, любят лучше, чем мы, сильнее, но не так глубоко. И потом - чтобы выразить чувство, достаточно ли быть в его власти? Есть ли хоть одна застольная песня, написанная пьяным? Не следует думать, что чувство - это все. В искусстве оно ничто, коль нет формы. Я веду к тому, что женщины, которые столько любили, не знают любви из-за того, что слишком ею озабочены; у них нет бескорыстного влечения к Прекрасному. Им всегда надо, чтобы оно было привязано к чему-нибудь, к какой-то цели, к чему-то практическому. Они пишут, чтобы удовлетворить свое сердце, но не из стремления к Искусству, началу самодовлеющему и нуждающемуся в опоре не больше, чем звезда. Мне хорошо известно, что ты эти мысли не разделяешь, но я думаю так. Позже я разовью тебе их более понятно и надеюсь тебя убедить - ведь ты родилась поэтом... Читаю путешествие Шардена ' - для своих занятий Востоком и чтобы чем-нибудь поживиться там для восточной повести, которую обдумываю уже полтора года. Но с некоторых пор фантазия моя сильно поблекла. Да и как ей взлететь, бедной этой пчелке? Ее лапки увязли в банке с вареньем, она погрузилась в него по шею!

70. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 13 АВГУСТА 1846.

У меня появилась мысль, которую я должен тебе высказать: я уверен, что ты считаешь меня эгоистом. Это тебя огорчает, и ты в этом убеждена. Потому ли, что я кажусь эгоистом? В этом отношении, знаешь, каждый во власти иллюзий. Я эгоист, как все люди,- быть может, меньше, чем многие, быть может, больше, чем некоторые. Почем я знаю? И вдобавок это еще одно словцо из тех, которые бросают в лицо соседу, не понимая, что они означают. Но кто ж не эгоист, в более или менее широком смысле? Начиная с кретина, который не дал бы одного су на выкуп всего рода человеческого, до смельчака, бросающегося под лед спасать незнакомца, разве все мы, пока живем, не стремимся, следуя нашим разнообразным инстинктам, удовлетворить свою натуру? Святой Венсан де Поль повиновался влечению к милосердию, как Калигула - влечению к жестокости. Каждый тешится на свой лад и только себя ублажает; но одни обращают свою деятельность на себя самих, делая себя ее причиной, центром и целью, другие же приглашают на пиршество своей души весь мир. Здесь то же различие, что между расточительными и скупыми. Первым доставляет удовольствие давать, вторым - копить. Что ж до эгоизма заурядного, как его обычно понимают, то хоть он безмерно противен моему духу, признаюсь, что, будь возможность его купить, я отдал бы за него все. Быть глупцом, эгоистом и иметь хорошее здоровье - вот три необходимые условия для счастья; но если у тебя нет первого, все пропало.

...Ты хочешь сделать из меня язычника, ты этого хочешь, о моя муза, у которой в жилах течет римская кровь! Но напрасно стал бы я стремиться к этому воображением или усилием воли - в глубине моей души северный туман, которым я дышал с детства '. Я ношу в себе меланхолию варварских племен с их тягой к кочевьям и врожденным отвращением к жизни, побуждавшим покидать родные места, как бы уходить от самих себя. Они любили солнце, все эти варвары, приходившие умирать в Италию, у них было страстное влечение к свету, к голубому небу, к жизни яркой и многозвучной; они мечтали о счастливых днях, наполненных любовными утехами, живительных для их сердец, словно зрелая, сочная гроздь, которую давишь руками. Я всегда питал к ним нежную симпатию, как к своим предкам. Разве не узнавал я в их шумной истории всю свою мирную, никому не ведомую, историю? Крикам ликования вступающего в Рим Алариха2 были параллелью, четырнадцать веков спустя, тайные восторги жалкого детского сердца. Увы, нет, я не человек античности, античные люди не страдали нервами, как я! Да и ты тоже, ты и не гречанка и не латинянка; ты из другого времени - после романтизма. Как бы мы ни открещивались от христианства, оно придало всему этому величие, но заодно испортило, внесло страдание. Сердце человеческое расширяется, лишь когда его раздирает клинок... Я ничуть не радуюсь нашим победам над арабами, потому что печалюсь их бедствиям 3. Я люблю этот суровый, стойкий, живучий народ, последний образчик первобытных обществ; в часы полуденного отдыха, лежа в тени под брюхом у своих верблюдиц, они, покуривая чубук, смеются над нашей до стославной цивилизацией, что приводит ее в бешенство. Но где я? Куда влечет меня судьба?4 - как сказал бы трагический поэт школы Делиля; на Восток, черт меня подери!

71. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 15 АВГУСТА 1846

Ты спрашиваешь, для тебя ли написаны те несколько посланных тебе строк; ' ревнивица, тебе, конечно, очень хочется узнать, для кого? Ни для кого, как все, что я писал. Я всегда запрещал себе вносить в свои сочинения личное, и, однако, внес его немало. Я всегда старался не умалять Искусство до средства удовлетворения отдельной личности. Я писал весьма нежные страницы без любви и страницы, пышущие страстью, без искры огня в жилах. Я воображал, вспоминал себя и комбинировал. То, что ты читала, отнюдь не воспоминание. Ты предсказываешь, что когда-нибудь я буду писать прекрасные вещи. Как знать! 2 (Это мое заветное словцо.) Сомневаюсь в этом, воображение мое гаснет, я становлюсь слишком большим гурманом. Прошу судьбу об одном - сохранять и далее способность восхищаться мастерами с тем душевным упоеньем, за которое я отдал бы все-все. Но стать одним из них - это невозможно, я в этом убежден. Мне ужасно многого не хватает - врожденного дара, во-первых, а затем - упорства в труде. Стиль достигается только суровым, тяжким трудом, фанатичным и самоотверженным упорством. Словцо Бюффона - великое кощунство: гений - отнюдь не сводится к большому терпению. Но есть в нем и нечто истинное - больше, чем полагают, особенно в наши дни 3.

Этим утром читал стихи из твоей книги 4 вместе с навестившим меня другом. Это бедный малый, который ради заработка дает здесь уроки; он поэт, настоящий поэт, он пишет великолепные, очаровательные вещи, но останется неизвестным, потому что ему не хватает двух вещей: хлеба и досуга 5. Да, мы тебя читали, восхищались тобой.

72. ЛУИЗЕ КОЛС. КРУАССЕ, 21-22 АВГУСТА 1846.

Сегодня я ничего не сделал. Не прочитал и не написал ни единой строчки. Вытащил из чемодана "Искушение святого Антония" ' и повесил на стенку, вот и все. Мне очень нравится эта картина. Давно хотел ее иметь. В печальном гротеске есть для меня очарование необыкновенное; он соответствует внутренним потребностям моей желчно-шутовской натуры. Он меня не веселит, но погружает в долгую задумчивость. Я хорошо схватываю его всюду, где он есть, еще и потому, что, как все люди, ношу его в себе; вот почему мне нравится себя анализировать. Это занятие меня забавляет. Лишь одно мешает мне принимать себя всерьез, хотя ум у меня достаточно серьезного склада.- то, что я нахожу себя существом весьма смехотворным не той внешней смехотворностью, что составляет комизм театральный, но той, что присуща самой жизни человеческой и проявляется в самом простом поступке, самом обычном жесте. Например, никогда не могу без смеха побриться, настолько это занятие кажется мне глупым. Объяснить это очень трудно, надо почувствовать; ты-то не почувствуешь, ведь ты существо такое цельное, как прекрасный гимн любви и поэзии. Я же - инкрустированный арабеск; кусочки слоновой кости, золота, железа; здесь раскрашенный картон, там брильянт, а есть и жесть.

73. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 26 АВГУСТА 1846.

С твоей стороны очень мило, что ты каждое утро посылаешь мне рассказ о том, как провела предыдущий день. Сколь ни однообразна твоя жизнь, у тебя все же есть что рассказать о ней. Зато моя - это пруд, стоячее болото, в котором ничто не шевелится и ничего не появляется на поверхности. Каждый день похож на вчерашний; я заранее могу сказать, что буду делать через месяц, через год, и почитаю это не только благоразумием, но счастьем. Поэтому мне почти всегда не о чем тебе рассказывать. Никто меня не посещает, в Руане у меня нет ни одного друга; извне ничто до меня не доходит. Ни один белый медведь на своей полярной льдине не живет в более глубокой отрешенности от мира. К этому меня безмерно влечет натура, но, чтобы до этого дойти, я приложил еще и старание. Я вырыл себе нору и сижу в ней, стараясь поддерживать в оной постоянную температуру. Что я узнаю из этих дурацких газет, если буду их читать по утрам, заедая бутербродом и запивая чашкой кофе с молоком - как ты мне желаешь? Какое мне дело до всего того, что они болтают? До новостей я не охотник, политика нагоняет на меня скуку, фельетон бесит, все это меня либо отупляет, либо раздражает. Ты пишешь о землетрясении в Ливорно. Но даже будь я способен раскрыть рот, чтобы произнести освященные обычаем фразы: "Это ужасно! Какое страшное бедствие! Возможно ли! О, бог мой!" - вернет ли это жизнь мертвым, имущество бедным? Во всем этом есть скрытый смысл, для нас непостижимый, и, вероятно, нечто приносящее высшую пользу, как дождь или ветер; из-за того, что наши стеклянные колпаки для дынь разбил град, не станем же мы отменять ураганы. Как знать! Быть может, порыв ветра, сорвавший крышу, раскидает семена и вырастет из них целый лес? Почему бы вулкану, который разрушает город, не принести плодородие всей провинции? Вот наша гордыня! Мы делаем себя центром природы, целью творения и его высшим оправданием. Все, что, по нашему мнению, с этим не согласуется, нас удивляет: все, что нам противостоит, нас ожесточает. Сколько натерпелся я в прошлом году, сколько наслушался - боже милосердный! - великолепных рассуждений о смерче в Монвиле!1 -"Почему это случилось? Как произошло? Можно ли это понять? Был ли электрический заряд вверху или внизу? В одну секунду разрушены три фабрики, убиты двести человек! Какой ужас!" И те самые люди, которые так говорили, продолжали, произнося это, убивать пауков, давить слизняков или, просто в процессе дыхания, втягивать в ноздри мириады живых частиц. (Монвиль, видишь ли, стал для меня больным местом; я это видел слишком близко; целую зиму слышал, как об этом говорили, спорили и пускали слюни; мне от него тошно!)

Что до второго события, о котором ты пишешь, о воззвании Шамиля 2, это, пожалуй, и впрямь любопытно; но на свете есть столько любопытных вещей, особенно для человека, который, подобно Ланжели, может сказать: "живу-то я из любопытства" 3, что, если б надо было всем этим заниматься, жизни не хватило бы. Да, у меня глубокое отвращение к газете, то есть к эфемерному, преходящему, к тому, что важно сегодня и уже не будет важно завтра. И это не от бессердечия; просто я в равной мере, а может, и больше, сочувствую былым бедствиям вымерших народов, всеми теперь позабытых, сочувствую стенаниям, которые они издавали и которых никто уже не слышит. Я сострадаю участи нынешних трудящихся классов не сильнее, чем античным рабам, вращавшим жернов,- ничуть не сильнее или так же. Я не больше человек современности, чем древности, не больше француз, чем китаец, и идея отечества, то есть обязанность жить на отмеченном на карте красным или синим клочке земли и ненавидеть все другие, зеленые или черные клочки, всегда казалась мне узкой, ограниченной и отчаянно глупой 4.

Я брат во господе всего живого, равно жирафы и крокодила, как и человека, я согражданин всего, что обитает в великой гостинице Вселенной... Поэзия - растение свободное; она произрастает там, где ее не сеют. Поэт - не кто иной, как терпеливый ботаник, лазящий по горам, чтобы ее сорвать.

...Вчера и сегодня мы совершили приятные прогулки; 5 я видел руины, любимые еще с юности, руины, которые мне знакомы, куда я часто приходил с теми, кого уже нет. Я снова думал об ушедших близких и о других покойниках, которых никогда не знал и по чьим пустым могилам я ступаю. Особенно нравится мне растительность, покрывающая руины; нашествие природы, тотчас заполоняющей создания человека, когда уже нет его руки, чтобы их защитить, вселяет в меня глубокую, безмерную радость. Жизнь приходит на место смерти; она велит траве расти в окаменевших черепах, и на камне, где один из нас изваял свою мечту, снова является Извечное Начало в каждом новом цветении желтых левкоев. Мне приятно думать, что когда-нибудь я послужу почвой, на которой вырастут тюльпаны. Кто знает, возможно, дерево, у подножья которого меня положат, станет приносить прекрасные плоды; я, возможно, окажусь великолепным удобрением, этаким высокосортным гуано 6.

74. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 30 АВГУСТА 1848.

Смейся, сколько тебе угодно, надо мною, над моим образом жизни, над этой безмерной гордыней, которую ты во мне открыла (в этом открытии ты - Христофор Колумб), и над моими пантеистическими верованиями; во всем этом, право, нет ни малейшего желания тебя позабавить и казаться оригинальным. Я не напускаю на себя чудачество. Ежели оно во мне есть, то тем хуже или тем лучше. Мнение Декарта о Кампанелле на сей предмет я читаю, но не думаю, чтобы оно убедило меня в противном '. Надо быть помешанным на эксцентричности, чтобы обнаружить ее во мне, во мне, ведущем жизнь самую буржуазную и безвестную. Я помру в своем глухом углу и твердо надеюсь, что никто не сможет меня упрекнуть ни в одном дурном поступке и ни в одной дурной строчке по той причине, что я не думаю о других и ничего не сделаю для того, чтобы они думали обо мне. Не могу взять в толк, в чем же состоит экстравагантность столь заурядного существования. Но под этим существованием кроется другое, потаенное, блистательное и сияющее мне одному, я никому его не открываю, потому что будут смеяться. Так ли уж это чудно?

...Мне жаль, что Фидий не приедет.

Он чудесный человек и большой художник, да, большой художник, истинный грек, притом самый древний из всех людей нового времени, человек, которого ничто не волнует, ни политика, ни социализм, ни Фурье, ни иезуиты, ни университет и который, как добрый работник, засучив рукава, занимается с утра до ночи своим делом, с желанием сделать его хорошо и с любовью к своему искусству. Любовь к Искусству - в этом все. Но я умолкаю. Ведь тебя и это раздражает: тебе неприятно, когда я говорю, что больше тревожусь о какой-нибудь стихотворной строчке, чем о человеке, и питаю больше благодарности к поэтам, чем к святым и героям.

75. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 31 АВГУСТА 1846.

Ты говоришь о моей цинической откровенности; будь же последовательна - верь ей, этой откровенности. Все это старо, очень старо, почти забыто; у меня едва теплится воспоминание об этом; даже кажется, будто все это происходило в душе другого человека. А тот, что живет теперь и является мною, всего лишь созерцает другого, уже умершего. У меня были две четко различающихся жизни; внешние события были вехой конца первой из них и начала второй - это математически точно. Жизнь деятельная, страстная, бурная, полная противоречивых метаний и разнообразных ощущений, закончилась для меня в двадцать два года '. К этому времени я как-то сразу сильно вырос, и наступило нечто другое. Тогда-то я четко разделил для себя мир и самого себя на две части: сфера внешняя, от которой я хочу разнообразия, многоцветия, гармонии, беспредельности и которую принимаю лишь как зрелище, чтобы им наслаждаться; и сфера внутренняя, которую я сжимаю, дабы ее сосредоточить, и куда даю свободный доступ потокам чистейших лучей Духа, проникающих через открытое окно разума. Эта фраза покажется тебе неясной; чтобы ее развить, понадобился бы целый том. И однако, я ни от чего в жизни не отказался - хотя ты, кажется, думаешь обратное. Как и все прочие, я раздуваю ноздри, чтобы понюхать розу, и открываю глаза, чтобы созерцать луну. Я ничего не отбросил, ни любви, ни дружбы. Напротив, я надел очки, чтобы отчетливей их различать.

76. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 5 СЕНТЯБРЯ 1846

Твой рассказ о даме из Шато-Руж меня глубоко затро-нул '. Ты хорошо поступила, сообщив его мне. Не знаю, что об этом думать: история странная, необычная, она нейдет у меня из ума. Очень хотелось бы увидеть эту женщину - это было бы полезным наблюдением. Я немало потрудился над подобными материями и, возможно, быстро разрешил бы твои сомнения. Когда ты вновь ее увидишь, тебе надо знать, как держаться; постарайся встретиться с ней опять.

Под этим, быть может, кроется нечто прекрасное. А может быть, гнусное. Кто знает? Зачем же сразу подозревать порок? Что мы тут знаем? Я, например, под привлекательной видимостью ищу подлую сущность, а под внешностью неблагородной - никому не ведомые россыпи самоотверженности и добродетели. Мания эта - весьма полезна, она помогает увидеть нечто новое там, где ты его и не предполагал. Почему бы, например, эта женщина, которой сразу же захотелось с тобой познакомиться, войти в твою жизнь, не могла проникнуться к тебе искренней, преданной любовью? Где доказательство, что она не была послана нарочно, дабы принести ради тебя какую-либо жертву, коль это тебе потребуется? Быть может, эта женщина будет любить тебя сильнее, чем все женщины, которых ты знала. Где доказательство, что она хотя бы подозревает все то, что ты в мыслях воображаешь себе?.. В Италии у каждой проститутки есть образ мадонны, днем и ночью сияющий над ее кроватью при свете свечи. Толстокожий буржуа видит тут лишь нелепое кривлянье. Это и доказывает, что буржуа - скотина, ничего не смыслящая в душе человеческой. Нет тут ни кривлянья, ни святотатства, ни шутовства. Меня, напротив, это трогает, я чувствую тут величие. А сколько есть сердец, подобных этим притонам, в них также, над всеми прелюбодеяниями и мерзостями, горит священная свеча, озаряя их своим пламенем и освещая чистым своим сиянием.

77. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 13 СЕНТЯБРЯ 1846.

Должен пожурить тебя за одну вещь, которая меня поражает и возмущает, за то, что ты теперь так мало думаешь об Искусстве. О славе - согласен и одобряю; но об Искусстве, о единственно истинном и благом, что есть в жизни! Можешь ли ты сравнить с ним земную любовь? Можешь ли преклонение перед красотой относительной предпочесть культу красоты истинной? Так вот. говорю тебе: только это и есть во мне хорошего (только это и ценю я в себе): я восторгаюсь! Ты же примешиваешь к Прекрасному уйму чуждых вещей - полезное, приятное, что бишь там еще? Попроси Философа объяснить тебе понятие чистого Прекрасного, как он излагал это в своих лекциях 1819 года и как я это понимаю;1 мы еще поговорим об этом при ближайшей встрече.

Сейчас читаю индийскую драму "Шакунтала"2 и занимаюсь греческим; с бедным греческим дело идет не шибко, между книгой и моими глазами беспрестанно встает твое лицо...

78. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 14 СЕНТЯБРЯ 1846

Да, мне хотелось бы заболеть тобою, заболеть до смерти, так, чтобы отупеть, превратиться в некую мимозу, в которую вселял бы жизнь лишь твой поцелуй. Никакой середины! Жизнь! А жизнь - только это: любить, любить, наслаждаться; либо нечто, имеющее видимость жизни и являющееся ее отрицанием, то есть Идея, созерцание неподвижного, и, чтобы выразить все в одном слове,- Религия в самом широком смысле '.

Я нахожу, что у тебя, любовь моя, этого слишком мало. Хочу сказать, что, по-моему, ты недостаточно преклоняешься перед Гением, не содрогаешься всем нутром при созерцании Прекрасного; иметь крылья - еще не все, надо, чтобы они нас несли.

В ближайшие дни напишу тебе длинное литературное письмо. Сегодня кончил "Шакунталу". Индия меня поражает: это великолепно. От занятий браминизмом в эту зиму я едва не рехнулся; бывали минуты, когда я чувствовал, что становлюсь идиотом.

79. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 15 СЕНТЯБРЯ 1846.

Будь умницей, трудись, напиши-ка что-нибудь большое, прекрасное, вещь сдержанную, строгую, что-нибудь пламенное изнутри и величавое снаружи, чтобы я мог этим гордиться и, в глухой своей норе, когда узнаю, что там, вдали, тебе рукоплещут, мог себе сказать: "Это она написала, и, когда писала, она думала обо мне..." Я вволю посмеялся над описанием того, как Беранже явился к Дюма и увидел даму в одной сорочке. Славный малый этот Дю-iyia! А какой шикарный образ жизни! Знаешь ли, хотя в произведениях этого человека нет стиля, личности его присущ стиль необычайно яркий? Он мог бы сам послу-даить моделью для создания интересного характера, но какая жалость, что такое великолепное дарование столь низко пало! Ремесленность! Ремесленность! Делать подешевле, возможно дешевле, для возможно большего числа потребителей. Когда он писал "Анжелу" ', его так не читали. Теперь все его читают по той же причине, почему чаще пьют дешевое вино из Медока, а не лафит. Что бы ни говорили, а даже в Искусстве бывает популярность постыдная; его популярность - этого сорта.

Тружусь изрядно: весь день греческий и латинский, вечером Восток!

80. ЭММАНЮЭЛЮ ВАССУ ДЕ СЕНТ-УАНУ. КРУАССЕ, 15 СЕНТЯБРЯ 1846.

Спасибо, дорогой друг, за посылку. Все пришло в хорошем состоянии, надеюсь вернуть в таком же виде. Обе книги я, несомненно, закончу к концу октября. Что касается тех, которые ты можешь еще прислать и предлагаешь с щедростью, достойной французского правительства, предоставляю это на усмотрение твоей любезности и познаний. Занимаюсь немного для развлечения Востоком, не с научной целью, а ради его живописности; ищу колорита, поэзии, всего звучного, яркого, прекрасного. Прочитал "Бхагавадгиту", Наля, большой труд Бюрнуфа о буддизме, гимны Ригведы, законы Ману, Коран и несколько китайских книг; ' вот и все. Если можешь раздобыть какой-нибудь сборник стихов или забавных пьесок, сочиненных арабами, индийцами, персами, малайцами, японцами или кем другим, пришли мне. Если тебе известен стоящий труд (журнальная статья или книга) о религиях или философских учениях Востока, укажи его мне. Как видишь, область обширная. Но находишь куда меньше того, на что рассчитываешь; читать приходится много, а результат ничтожный.

81. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 17 СЕНТЯБРЯ 1846.

Перечитываю "Энеиду", вволю повторяю про себя несколько стихов; мне этого хватит надолго. Так я сам же изнуряю свой ум; есть фразы, остающиеся в голове, неотступно преследующие, подобно мелодиям, которые все время звучат в ушах и настолько сладостны, что причиняют боль. Все еще читаю индийскую драму, а по вечерам перечитываю славного Буало, этого законодателя Парнаса.

...Когда-нибудь, в другой раз (ты пишешь о моих огорчениях, вот почему я об этом подумал), я поведаю тебе длинную историю своей юности. О ней можно было бы написать неплохую книгу, когда бы за это взялся достаточно сильный писатель; я им не буду. Я уже утратил многое. В пятнадцать лет у меня, несомненно, было больше воображения, чем теперь. По мере того как становлюсь старше, я утрачиваю во вдохновении, в оригинальности столько же, сколько, быть может, приобретаю по части критики и вкуса. Боюсь, приду к тому, что уже не осмелюсь написать ни строчки. Страсть к совершенству побуждает ненавидеть даже то, что к нему приближается.

82. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 18 СЕНТЯБРЯ 1846.

А несложных натур так мало! Ты сказала, сама того не заметив, слова, полные глубокого значения: "по-моему, ты любишь всерьез только шаржи". Если понимать буквально, это чудовищная неправда - хотя я очень люблю гротеск, но смешное, так называемый комизм, чувствую мало. Если же придать твоим словам смысл более широкий, в них, возможно, есть доля истины. И все-таки, нет! - скажу я, поразмыслив. Прежде я довольно отчетливо различал в жизни комическое и серьезное; ныне я эту способность утратил! Под внешне забавным мне всегда видится патетическое, а над любой серьезной ситуацией встает ирония. Так что твои слова, будто мне нравится фарс, неверны; где же его сыскать, фарс этот, когда все - фарс? Хорошо знаю, милая моя старушка (не сердись за это обращение, оно у меня самое сердечное), что тебе не по душе слушать это, но что поделаешь! Таков уж я! Что до фатализма, которым ты меня попрекаешь, он во мне засел прочно. В него я верю твердо. Я отрицаю индивидуальную свободу, потому что не чувствую себя свободным; а что до человечества, стоит лишь почитать историю, и убедишься, что оно далеко не всегда движется так, как ему хотелось бы.

...Почему ты все твердишь, что я люблю мишуру, пестроту, блестки! Поэт формы! Вот чудесное словцо для оскорблений, которыми утилитаристы осыпают истинных художников. Я же, пока мне в любой данной фразе не отделят формы от содержания, буду утверждать, что эти два слова лишены смысла. Нет прекрасных мыслей без прекрасных форм и наоборот1. В мире Искусства Красота излучается из формы, как в нашем земном мире от формы исходит соблазн, любовь. Подобно тому, как невозможно изъять из физического тела составляющие его качества, то есть цвет, протяженность, плотность, не превратив его в пустую абстракцию, короче, не уничтожив его, точно так же нельзя отнять форму у Идеи, ибо Идея существует лишь благодаря своей форме. Представь себе идею, лишенную формы,- это столь же невозможно, как представить себе форму, не выражающую некую идею. Это просто набор нелепостей, которыми кормится критика. Людям, пишущим хорошим стилем, ставят в укор, что они пренебрегают Идеей, нравственной целью; словно цель врача не в том, чтобы лечить, цель художника не в том, чтобы писать, цель соловья не в том, чтобы петь, словно цель Искусства не Прекрасное прежде всего!

Обвиняют в сенсуализме скульпторов, изображающих настоящих женщин с грудями, которые могут наливаться молоком, и бедрами, созданными для зачатия. Но если они, напротив, станут мастерить набитые ватой, задрапированные чучела и плоские, как вывеска, фигуры, их назовут идеалистами, спиритуалистами. Ах, да, скажут, конечно, он пренебрегает формой, но это мыслитель! И тут буржуа давай ахать и скрепя сердце восторгаться тем, что нагоняет на него скуку. Пустив в ход условный жаргон да две-три модных идейки, очень нетрудно прослыть писателем - социалистом, гуманистом, новатором и провозвестником евангелического будущего, которое грезится нищим и безумным. Это нынешнее помешательство: человек стыдится своего ремесла. Попросту сочинять стихи, писать роман, обтесывать мрамор - фи, как пошло! Это годилось в старину, когда не было социальной миссии поэта. Теперь же требуется, чтобы всякое произведение имело нравственный смысл, полезное назидание; сонету надо придать философское значение, драма должна бить по рукам монархов, а акварель - смягчать нравы. Повсюду проникает кляузничество, страсть спорить, рассуждать, сутяжничать; муза становится пьедесталом для тысяч вожделений. О бедный Олимп! Они способны устроить на твоей вершине картофельный огород! Добро бы в это ввязывались одни посредственности - пусть! Но тщеславие вытеснило гордость, и тысячи мелких страстишек водворились там, где царило одно высокое честолюбие. Даже сильные, даже великие и те сказали себе: а почему бы и мне не воспользоваться случаем? Почему бы не волновать сейчас эту толпу, вместо того чтобы когда-нибудь потом навевать ей мечты? И они взошли на трибуну, стали участвовать в газете, и вот - бессмертным своим именем подкрепляют эфемерные теории 2. Они трудятся, чтобы свергнуть министра, который и без них слетит, когда могли бы одним сатирическим стихотворением заклеймить его имя позором. Они занимаются налогами, таможенными сборами, законами, миром и войной! Но как все это ничтожно! Как все это преходяще! Как все это ложно и относительно! А они воодушевлены всем этим вздором, обличают всех мошенников, восторгаются всеми делами общественной благотворительности, исходят жалостью по поводу каждого невинно казненного, каждой раздавленной собаки, словно для этого явились в мир. Куда прекрасней, по-моему, стремиться к тому, чтобы на протяжении нескольких веков заставлять биться сердца многих поколений и наполнять их чистыми радостями. Кто сочтет все минуты дивного блаженства, испытанного при чтении Гомера, все слезы, которые славный Гораций претворил в улыбку? Что до меня самого, я благодарен Плутарху за вечера, которые он мне украсил в коллеже, наполнив их воинственным задором, как если бы я вмещал в моей душе пыл двух армий.

83. МАКСИМУ ДЮКАНУ. КРУАССЕ, ОКОЛО 20 СЕНТЯБРЯ 1846.

Вчера, после обеда, прочитал почти целую песнь "Энеиды". И подумать, что я это раз сто переписывал в виде наказания! Какая подлость! Какая мерзость, какая низость!! Ведь когда-то я плевался от отвращения. Меня томила скука, а ведь это прекрасно! прекрасно! прекрасно! Теперь каждый стих меня поражал, восхищал, я сердился на себя, но не мог ничего с собой поделать.

84. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 22 СЕНТЯБРЯ 1846.

Возможно, ты права, говоря мне, что от чрезмерного чтения гаснет воображение, индивидуальное начало, а в конечном счете лишь оно имеет какую-то ценность.

85. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 27 СЕНТЯБРЯ 1846.

Ты хочешь познакомить меня с Беранже; я бы тоже не прочь '. Это значительная натура, он меня интересует. Но тут - говорю о его произведениях - есть одна непоправимая беда: состав его почитателей. Бывают огромные таланты с одним лишь изъяном, одним пороком - их чувствуют прежде всего пошлые умы, сердца, склонные к легкой поэзии. Вот уже тридцать лет Беранже питает любовные интрижки студентов да сладострастные мечты коммивояжеров. Я знаю, не для них он пишет, но чувствуют-то его особенно эти люди. И, что бы ни говорили, популярность, как будто расширяющая пределы воздействия таланта, опошляет его, ибо истинно Прекрасное - не для толпы, особенно во Франции. "Гамлет" всегда будет забавлять меньше, чем "Мадемуазель де Бель-Иль" 2. Что до меня, Беранже не говорит мне ни о моих страстях, ни о моих помыслах, ни о моей поэзии. Я его читаю с исторической точки зрения, ведь это человек другой эпохи. Он был правдив в свое время, но не в наше. Его счастливая любовь, которая так радостно поет у окошка своей мансарды,- для нас, нынешних молодых людей, нечто совершенно чуждое; восхищаешься этим как гимном исчезнувшей религии, но сердцем не чувствуешь. Я повидал столько дурней, столько ограниченных буржуа, распевавших его "Бедноту" и его "Бога простых людей" 3, что он, видно, и впрямь большой поэт, если после всех этих страшных ударов удержался в моей душе. Для собственного употребления я предпочитаю таланты менее гладкие, больше презирающие толпу, более замкнутые, более гордые в своих повадках и вкусах; или же единственного человека, способного заменить всех прочих, моего старика Шекспира, которого собираюсь перечитать от корки до корки и не расстанусь с ним до тех пор, пока страницы книги не рассыплются. Когда читаю Шекспира, я становлюсь выше, умнее, чище. Дойдя до вершины какого-нибудь его творения, я чувствую себя как на высокой горе: все исчезает, и все является взору. Ты уже не человек, ты око; возникают новые горизонты, перспектива расширяется до бесконечности, ты забываешь, что сам жил в этих едва различимых хижинах, что пил из всех этих рек, кажущихся теперь меньше ручейков, наконец, что ты суетился в этом муравейнике и составлял его часть. Однажды, в минуту счастливой гордости (мне так хотелось бы ощутить ее вновь!), я написал фразу, которая будет тебе понятна. Я писал о радости, доставляемой чтением великих поэтов: "Мне иногда казалось, что восторг, ими вызываемый, делает меня им равным, возвышает до них" .

86. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 30 СЕНТЯБРЯ 1846.

О чем же, черт меня побери, ты хочешь, чтобы я с тобою беседовал, если не о Шекспире, не о том, что всего ближе моему сердцу? Очень был бы рад, будь у меня - согласно твоему замечанию - больше воображения, нежели сердца, но сомневаюсь, что это так: я-то нахожу, что у меня воображения очень мало. Когда размышляю о своих планах, с одной стороны, и об Искусстве, с другой, я восклицаю, подобно бретонским морякам: "Бог мой, как велико море и как мала моя лодка!"

87. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 3 ОКТЯБРЯ 1846.

Поверь, что, вздумай я разыгрывать человека загадочного, мне было бы куда легче. В твоей кратенькой позавчерашней записочке ты пишешь, что уверена в том, что я тебя никогда не любил, хотя сердце говорит тебе противоположное. К чему эта ложь, которой ты обманываешь сама себя? Разве, когда ты на меня смотришь, ты не видишь, что я тебя люблю? Скажи же! Посмей это отрицать! Ну же, улыбнись, поцелуй меня, полно сердиться за то, что я пишу тебе о Шекспире, а не о себе. Просто мне кажется, что это интересней, вот и все. И о чем же говорить - повторяю еще раз,- как не о том, что составляет главное занятие нашего ума? Что до меня, я не понимаю, как ухитряются жить люди, которые не находятся с утра до вечера в состоянии эстетической увлеченности. Более чем кто-либо, я вкусил семейных радостей, а чувственных утех столько, сколько любой человек моих лет; утех же любви более, чем многие. Так вот, никогда ни один человек не доставил мне наслаждения даже близкого тому, которое доставили несколько достославных покойников, чьи произведения я читал или рассматривал.

Три прекраснейших создания бога - это море, "Гамлет" и "Дон Жуан" Моцарта. Только бы все это не рассердило тебя опять!

...Сейчас спешу сесть за чтение тома ин-фолио, присланного из королевской библиотеки.

Это "Historia Orientalis" ["История Востока" (лат.)] Хоттингера \ книга на латыни, напичканной греческим, который я не всегда понимаю, и древнееврейским, который пропускаю. Я должен вскоре ее вернуть (ее взял для меня один приятель). Книга довольно любопытная, и, прочитав ее, можно без труда изображать эрудита, но взял я ее не для того. Мне надо было узнать кое-что об арабской религии до Магомета и проникнуть в секрет изготовления талисманов.

88. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 4 ОКТЯБРЯ 1846.

Возможно, что я, как ты заметила, читаю слишком много, хотя на самом деле я не читаю вовсе. Штудии, в конечном счете, мало что прибавляют, но они возбуждают ум. Впрочем, я теперь все еще боюсь писать. Бывает ли у тебя, когда приступаешь к новой вещи, нечто вроде благоговейного страха, как бы опасения испортить мечту? Меня глубоко взволновали слова Гиббона в конце его книги, где он говорит о печали, объявшей его сердце в тот день, когда закончен был труд, над которым он провел тридцать лет '. И потом, воображение, я думаю,- это способность, которую скорее надо сжимать, дабы придать ей силу, чем расширять, дабы она обрела протяженность. Мои мысли - золотые блестки, легкие, как соломинки, летучие, как пыль; их надо класть под пресс, а не вальцевать на прокатном стане.

89. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 7 ОКТЯБРЯ 1846.

Ты меня любишь, поэтому я кажусь тебе красивым, умным, возвышенным; ты мне пророчишь великие свершения! Нет! Нет! Ты ошибаешься. Прежде у меня самого были подобные мысли о себе. Нет такого кретина, что в мечтах не видел бы себя великим человеком, нет осла, оторый, переходя ручей, не любовался бы своим отражением и не находил, что у него поступь коня. Чтобы создать нечто хорошее, мне недостает многого, причем важнейшего. Да, у меня есть отдельные недурные страницы, но ни одного произведения. Чтобы определить себе цену, жду, пока напишу книгу, которую сейчас обдумываю '. Но, быть может, моя книга никогда не будет написана, а жаль - это будет большой потерей для тех, кто бы мог с нею познакомиться.

Среди моряков одни открывают целые страны, присоединяют земли к земле и звезды к звездам. Это - учители, великие, вечно прекрасные. Другие сеют ужас из амбразур своих кораблей, берут пленников, обогащаются и жиреют. Есть и такие, что отправляются искать золото и шелк под другими небесами. Иные всего лишь стараются ловить в свои сети лососей для лакомок и треску для бедняков. Я же - безвестный и терпеливый ловец жемчуга, я ныряю в глубины и возвращаюсь с пустыми руками и посиневшим лицом. Роковая страсть влечет меня в бездны мысли, в пучины души, которые для людей сильных никогда не оскудевают. Я проведу всю жизнь, созерцая океан Искусства, где другие плавают или сражаются, и порой буду развлекаться, ныряя на дно морское за зелеными или желтыми ракушками, которые никому не надобны; поэтому я сохраню их для себя одного и украшу ими свою хижину.

90. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 8 ОКТЯБРЯ 1846.

Ты пишешь, что я любил эту женщину всерьез '. Это неверно. Просто, когда я ей писал, то, при моей способности приходить в волнение от собственных строк, я принимал свой сюжет всерьез; но только покуда писал. Многое, оставляющее меня холодным, когда я это вижу или когда об этом говорят другие, горячит меня, раздражает, ранит, если об этом говорю я сам, и особенно если пишу. Это одно из проявлений моей натуры паяца. Отец когда-то даже запретил мне подражать некоторым людям (в убеждении, что это для меня мучительно, и так оно и было, хотя я отрицал), в их числе нищему эпилептику, которого я однажды встретил на морском берегу. Он мне рассказал свою историю, когда-то он был журналистом и т. п.- это было великолепно. И несомненно, что я, изображая этого субъекта, перевоплощался в него 2. Ничего отвратительней меня в эти минуты нельзя было себе представить. Понятно тебе мое удовольствие при этом? Уверен, что нет.

Возвращаясь к этой почтенной особе, вот тебе про нее вся правда! Были у меня другие приключения, более или менее забавные, но среди всех этих шалостей, которые даже в то время не проникали глубоко в мое сердце, была лишь одна настоящая страсть, я тебе о ней уже говорил s. Мне тогда едва минуло пятнадцать, продолжалось это до восемнадцати, и когда, несколько лет спустя, я увидел эту женщину, я с трудом ее узнал. Еще и теперь вижу ее иногда, но редко, и гляжу на нее с тем удивлением, какое, верно, испытывали эмигранты, возвращаясь в свои разоренные замки: "Неужели я тут жил?" И говоришь себе, что эти руины не всегда были руинами и что ты некогда грелся у этого разрушенного очага, открытого ныне дождю и снегу. Чудесную историю можно было бы написать, но и я ее не напишу, и никто другой не напишет,- это было бы слишком прекрасно. Историю современного человека, начиная с семи лет и до девяноста. Тот, кто выполнит эту задачу, будет жить вечно, пока живо сердце человеческое.

91. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 10 ОКТЯБРЯ 1846.

Бежать, говоришь ты! Отправиться на Родос или в Смирну. Ах, такие мечты делают несчастным. У меня их было слишком много; как всякий другой, я знавал неистовое влечение к дальним странствиям. Я мечтал о синем море, о каике с его каикчи ', о шатре в пустыне; я проводил целые дни у камина, охотясь на тигра, и слышал хруст- бамбука под ногами моего слона, который трубил от страха, чуя хищников. Жить с тобою там? Да, но разве можно все забыть? Натура человеческая так устроена, что, приехав туда, нам захотелось бы обратно. Несколько лет я жил, осыпанный всеми дарами счастья, и чувствовал себя несчастнейшим человеком на свете. Почему? Бог его знает. У меня есть друг, восемь лет проживший в Индии. Время от времени он наезжал во Францию. Когда он был в Калькутте, то целый день проводил, ползая на животе по карте Парижа, а воротясь в Париж, умирал от скуки и тосковал по Калькутте. Таков человек: он мечется с Юга на Север, с Севера на Юг, из жары в холод, устает от одного, стремится к другому и сожалеет о первом.

92. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, ВТОРНИК УТРОМ, 13 ОКТЯБРЯ 1846.

Ты давеча писала, что смотрела "Дона Гусмана" '. Я знаком с автором, это бывший друг Дюкана, и тот однажды выставил его за дверь, потому что он утверждал, что написать "Мизантропа"2 - не бог весть какая заслуга. Это человек пошлого склада, худшая из пород для искусства, где от того, что зовется остроумием, мало проку. Вчера на сон грядущий читал Лабрюйера. Время от времени полезно окунаться в эти образцы высокого стиля. Как написано! Какие фразы! Какая выразительность и энергия! Мы, нынешние, утратили понятие об этом. Даже эти книги прочитываются раз - и точка. А их надо бы знать наизусть. Есть одна штука, с которой ты хорошо бы справилась, я в этом уверен; после твоей драмы3 хорошо бы тебе ею заняться - написать большой роман, совсем простой, со смесью иронии и чувства, иначе говоря, правдивый. Предоставя волю своему вдохновению, ты сумела бы написать превосходную вещь. Как только план вполне созреет, надо за это взяться и,

..........взмахнув крылом,
Пустить перо лететь по воле вдохновенья 4,-

как говорит старик Ренье. Мы еще об этом побеседуем.

93. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, ВТОРНИК ВЕЧЕРОМ, 13 ОКТЯБРЯ 1846.

Мне искренне жаль тебя из-за возвращения Благоверного '. Если жить с теми, кого любишь, удовольствие, то ничего нет хуже, чем жить с теми, кто тебе в тягость. Это всечасная пытка. Жизнь проходит, растерзанная в клочки всеми этими как бы неощутимыми пошлостями, которые в сумме составляют нечто страшное. Я боюсь не львов, не ударов сабли, а крыс и булавочных уколов. Житейское уменье существа разумного состоит в том, чтобы предохранить себя от всего этого. Здесь, как и во всем, надобно искусство, а главное - терпенье. Я так и не смог дойти до стоицизма, при котором все становится безразличным и уже не могут возмутить ни глупость, ни преступление; но я сумел решительно отделить себя от всего, в чем может мне явиться человеческая глупость. Так разбей свое зеркало, скажешь ты! Чтобы сносить все, что мы вынуждены терпеть, бедный мой ангел, сделай себе потайной панцирь из поэзии и гордости, как некогда мастерили кольчуги из золотых и железных колец. Постарайся подавить чувствительность нервов; смотри на себя как на существо, настолько возвышающееся над ним, что ничто, от него исходящее, тебя не заденет.

94. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 14 ОКТЯБРЯ 1846.

Очень рад, что Макс тебе понравился. Это натура добрая, благородная и великодушная, я угадал ее с первого дня и уцепился за нее, как за находку. У нас с ним так много точек соприкосновения в духе и в характерах, что недоразумений быть не может. Мы знакомы вот уже четыре года1 - а словно прошел целый век, столько пережито вместе, причем бывало всякое, и дождь, и вёдро. Любя его, как если б то был мой брат в Париже, полагайся на него, как на меня, ибо он лучше меня. В нем больше героизма и больше тонкости.

Аристократизм его манер есть лишь следствие аристократизма сердца. Я-то погрубей, заурядней, непостоянней. От меня отдает душком более терпким. Не верь всему тому, что он тебе наговорит про меня в отношении литературы. При его любви ко мне он, конечно же, судит пристрастно 2. Прежде всего, я отчасти его учитель, я его вытащил из фельетонного болота, в котором он бы погряз до конца жизни3 - если б не задохнулся,- и внушил любовь к серьезным занятиям. За два года он сделал большие успехи, у него теперь талант приятный, а со временем, пожалуй, будет высокий. Преобладающие его черты - чувство и вкус: он умиляет. Я знаю одну его вещь, которую не могу читать без слез. И при всех этих достоинствах он скромен, как мальчик.

...С тех пор как умерли отец и сестра, у меня больше нет честолюбия; они унесли мое тщеславие в своих саванах. Даже не знаю, напечатают ли когда-нибудь хоть одну мою строчку. Нет, я не строю из себя лисицу, говорящую, что зелен виноград, которого ей не достать;4 нет, просто я уже не хочу его! Успех меня не соблазняет. Соблазняет лишь тот успех, который я могу иметь у себя, собственное мое одобрение; но в конце концов я, возможно, смогу обходиться и без него, как пришлось бы обойтись без успеха у других. Потому я переношу все это в тебя, на тебя. Трудись, обдумывай, в особенности обдумывай, сосредоточивай свою мысль, ты ведь знаешь, что фрагменты, хоть и прекрасные, это ничто. Единство, единство, в нем все! Цельность, вот чего не хватает всем нынешним - и великим, и малым. Тысячи прекрасных мест, а произведения нет. Сжимай свой слог, делай из него ткань, гибкую, как шелк, и прочную, как кольчуга. Прости за советы, но мне хотелось бы наделить тебя всем тем, чего я желал бы для себя.

...Работаю теперь изрядно. Есть несколько вещей, которые хотелось бы закончить, они мне надоели, но все же продолжаю возиться с ними, надеясь впоследствии кое-что оттуда извлечь. Будущей весной, однако, снова примусь писать; все время откладываю.

Всякий новый сюжет для меня как женщина, в которую влюблен; когда она готова уступить, ты дрожишь, ты в страхе; это сладострастный трепет. Не смеешь прикоснуться к предмету своих желаний. Нынче вечером перечитал эпизод с Велледой в "Мучениках". Дивная вещь! Но, будь я Эвдором, а ты - жрицей, я бы уступил быстрее 5. Не могу подавить в себе чувство мещанского возмущения, когда встречаю в книгах мужчин, сопротивляющихся женщинам. Всегда думаешь, что это автор про себя рассказывает, и видишь тут наглость, потому что в конце-то концов это, может быть, и ложь. Ты пишешь об Альбере Обере и о г-не Гашоне де Молене. Презирай всех этих типов, к чему тревожиться из-за того, что болтают эти субъекты! Читать критику - время терять. Ручаюсь, я всегда смогу доказать, что, с тех пор как существует критика, у нее не было ни одной удачи, что от нее никакой пользы, только докучает авторам и оглупляет публику, и, наконец, что критикой занимаются тогда, когда неспособны творить Искусство,- как становится шпионом тот, кто не может стать солдатом. Хотел бы я знать, что общего было у поэтов всех времен, у их произведений с теми, кто их анализировал! Плавт посмеялся бы над Аристотелем, когда бы знал его! Корнель от него отбивался! Вольтер невольно сузил себя под влиянием Буало!6 Многих бед избежала бы современная драма, кабы не В. Шлегель 7. А когда будет завершен перевод Гегеля, бог знает, до чего еще мы дойдем!8 И вдобавок ко всему этому - газетчики, у которых даже не хватает уменья скрыть разъедающую их проказу зависти!

95. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 16 ОКТЯБРЯ 1846.

Нет, я не презираю славу; чего не можешь достичь, того не презирают. При этом слове сердце у меня колотилось сильнее, чем у кого-либо другого. Я проводил некогда долгие часы, мечтая об ошеломительных триумфах, клики толпы бросали меня в дрожь, словно я их слышал въявь. Но однажды утром, сам не знаю почему, я проснулся свободным от этого желания и, пожалуй, даже более свободным, чем если б оно исполнилось. Я понял, что великим мне не быть, и положил все силы ума на изучение своей натуры, ее глубин и особенно ее пределов. Поэты, которыми я восхищался, стали мне тогда казаться еще более великими, так как отодвинулись дальше, и я искренне радовался этому унижению, которое другого бесило бы. Когда чего-то стоишь, искать успеха - значит добровольно себя портить; искать же славы - пожалуй, сгубить себя совершенно. Есть два рода поэтов. Самые великие, редкие, истинные мастера - выражают суть человечества; не думая ни о себе, ни о своих страстях, отбрасывая прочь собственную личность, чтобы погрузиться в личность других, они воспроизводят Вселенную, и она отражается в их творениях, сверкающая, разнообразная, многоликая, как небосвод, чтб глядится в море со всеми своими звездами и лазурью. Есть другие, которым достаточно издать стон, чтобы звучала гармония, заплакать, чтобы растрогать, говорить о себе, чтобы обрести бессмертие. Возможно, говори они о чем-то другом, им бы далеко не уйти; но, при недостаточной широте, они наделены пылом и вдохновением, и, родись они с другим темпераментом, у них, быть может, не оказалось бы таланта. Из этой породы был Байрон; Шекспир - из первой. В самом деле, кто мне скажет, что Шекспир любил, что ненавидел, что чувствовал? Это колосс, наводящий ужас; с трудом верится, что это был человек. И вот, люди жаждут славы, чистой, подлинной, прочной, как слава тех полубогов; тянутся вверх, пыжатся, чтобы подняться до них; отсекают от своего таланта прихотливую наивность и бездумную фантазию, чтобы втиснуть его в некий условный тип, в отлитую форму. Или же в других случаях тщеславно полагают, будто достаточно, как Монтень и Байрон, говорить то, что думаешь и чувствуешь, чтобы создавать прекрасные произведения. Для людей оригинальных последнее, пожалуй, самое разумное - иные могли бы иметь куда больше достоинств, если бы к ним не стремились нарочито, и первый встречный, умеющий грамотно писать, мог бы создать великолепную книгу своих воспоминаний, только бы писал все откровенно, начистоту. Итак, вернемся ко мне; я счел себя и недостаточно великим, чтобы создавать настоящие творения искусства, и недостаточно эксцентричным, чтобы заполнить их одним собою. Не обладая ни доставляющей успех ловкостью, ни талантом, способным завоевать славу, я обрек себя писать для себя одного, для собственного развлечения, вроде того как курят или ездят верхом. Почти наверняка я не отдам в печать ни единой строчки, и мои племянники (говорю "племянники", не "внуки", ибо не желаю потомства физического, равно как не рассчитываю на потомство иного рода), вероятно, будут мастерить из моих фантастических романов треуголки для своих ребятишек и обертывать кухонные свечи восточными повестями, драмами, мистериями и тому подобными бреднями, которые я весьма серьезно строчу на отличной белой бумаге. Вот тебе, дорогая моя Луиза, раз навсегда суть моих мыслей об этом предмете и о себе.

В своих занятиях я не нуждаюсь, чтобы меня поддерживала мысль о какой бы то ни было награде; и, что всего забавней, я, занимаясь искусством, верю в него не больше, чем во что-либо другое, ибо суть моей веры - ни во что не верить. Я не верю даже в себя - я не знаю, глуп я или умен, добр или зол, скуп или расточителен. Как все люди, я плаваю между этими крайностями; заслуга моя, возможно, в том, что я это вижу, а недостаток - что искренне в этом признаюсь.

96. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 17-18 ОКТЯБРЯ 1846.

О здоровье моем не тревожься; я устроен так, что доживу до старости. Со мной случались всевозможные беды, я перенес всяческие болезни - и ни следа не осталось; все с меня сходит, как с гуся вода. Я придерживался различных образов жизни, жил по-всякому. Смолоду я прошел через все - труд, лень, всякие излишества, воздержание. Я никогда не знал, что такое умственная усталость, а был год, когда я регулярно в течение десяти месяцев занимался до пятнадцати часов в день. Только три раза в неделю я фехтовал до упаду, а потом полчаса лежал пластом на кровати и отдувался. Что до физической усталости, воспитание дало мне выносливость кирасирского полковника. Когда бы не нервы, мое слабое место, сближающее меня с порядочными людьми, я был бы сродни рыночным носильщикам.

97. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 21 ОКТЯБРЯ 1846.

Теперь, когда я тебе говорю, что спокоен, что чувства меня не терзают, ты раздражаешься и винишь меня в холодности. Пойми, я издавна занимаюсь воспитанием своих нервов. Правда, иногда они бунтуют, и тогда машина разлаживается. Так, в детстве я был очень труслив; я боялся темноты, и, когда подымался по лестнице, у меня кружилась голова. С первого же года пребывания в коллеже я потихоньку убегал ночью, бродил в одиночестве по дворам, помирая со страху; по четвергам взбирался на церковные колокольни и разгуливал по перилам, рискуя сломать себе шею; ' все это - чтобы стать храбрым, и я стал им. Так я приучил себя переносить вино, бессонные ночи, крайнюю воздержность и очень долгие посты. Что до чувств, тут было то же самое. Еще до кончины отца и сестры я мысленно присутствовал на их похоронах, и. когда это произошло, все мне было уже знакомо. Возможно, кое-кто из наших горожан говорил, что вид у меня был не очень скорбный или даже вовсе не огорченный. Кстати, о наших горожанах, оставь свои шуточки насчет здешних наследниц. Неужели ты почитаешь меня таким уж глупцом, чтобы я дорожил мнением своих сограждан и искал руки их дочерей? Очень надеюсь, что никогда не женюсь, и, если хочешь, приношу в этом клятву. Когда пожелаешь, объясню причины. Было время, когда я настолько нуждался в деньгах, что готов был жениться на ком угодно. Теперь, когда я стал больше философом, я бы и ради миллиона не женился ни на ком. Алчность сделала меня в конце концов человеком, весьма равнодушным к богатству. А жаль, что я не богат; у меня был бы недурной вид в собственном дворце, и я оказывал бы покровительство Искусствам. Но я знаю, ты не любишь, когда я говорю с тобой о подобных вещах. Моя мать относится к этому так же, как ты. Забавно, что именно то, что я люблю, не нравится тем, кого я люблю. Вот еще одно благословенное свойство моего характера; он хотел бы дарить розы, а преподносит лишь чертополох.

98. ЛУИЗЕ КОЛЕ. РУАН, 2 ДЕКАБРЯ 1846

Я превосходно понимаю, что кажусь тебе глупым, а порой злым, безумным, эгоистичным или жестоким; но во всем этом я неповинен. Если ты хорошо слушала "Ноябрь" ', ты должна была угадать многое невыразимое и, возможно, объясняющее, каков я. Но то время миновало; "Ноябрь" был завершением моей юности. Осталось во мне от юности немного, но сидит оно крепко. ...Со скукой я родился; это гложущая меня проказа. Мне скучна жизнь, я сам, другие люди, всё. Силою воли я в конце концов приобрел привычку к труду, но стоит его прервать, как вся моя скука всплывает на поверхность, как разбухшая падаль, бесстыже показывая зеленое брюхо и отравляя зловонием воздух, которым дышишь.

99. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 7 ДЕКАБРЯ 1846

По вечерам читаю "Неволю и величие солдата" друга Стелло '. В хорошем вкусе, но холодновато. У меня есть полный блаженный Августин, и, как только друг 2 уедет, я с головой погружусь в религиозное чтение - отнюдь не с намерением обрести Веру, но чтобы поглядеть на людей, имеющих Веру.

100. ЛУИЗЕ КОЛЕ. РУАН, И ДЕКАБРЯ 1846

Хорошенько изучи действующих лиц ', восполни воображением то, чего всегда недостает житейской правде, и изобрази все это с яркостью в славной, крепко сколоченной, насыщенной книге, разнообразной по тону и взгляду, единой по замыслу и колориту. Сообщаемые тобой технические детали о муже любопытны. Постараюсь разузнать и напишу, что по сему поводу думает наука. Не надо осуждать, даже мысленно, эту женщину за то, что, как ты находишь, страсть у нее не проявляется достаточно сильно. Отрицать существование непылких чувств потому, что они не пылки,- все равно что отрицать существование солнца, пока не наступил полдень. В полутонах столько же правды, сколько в ярких тонах. У меня в юности был настоящий, преданный мне друг, способный отдать ради меня свою жизнь и деньги; но для моего удовольствия он не встал бы и на полчаса раньше обычного и не ускорил бы ни одно свое движение. Когда повнимательней приглядишься к жизни, видишь, что и кедры бывают небольшими и тростники - высокими. Однако мне неприятно стремление некоторых людей снижать высокие порывы и затушевывать чувства, выходящие за пределы заурядного. Так, книга Виньи "Неволя и величие солдата" меня вначале слегка оттолкнула - я увидел в ней систематическое снижение слепой преданности (например, культа Императора), фанатичного отношения человека к человеку, ради возвеличения абстрактной и сухой идеи долга, идеи, которую я никогда не мог усвоить и которая, по-моему, не присуща сердцу человеческому 2. Что прекрасно в Империи - это обожание Императора, любовь исключительная, абсурдная, возвышенная, поистине человеческая; вот почему я плохо понимаю значение Отечества для нас, в наше время. Я ясно разумею, чем оно было для грека, у которого был только его город, для римлянина, который знал только свой Рим, для дикаря, за которым гонятся в его лесу, для араба, которого преследуют даже в его шатре. Но мы-то, разве в душе мы не чувствуем себя столько же китайцами или англичанами, сколько французами? Разве не устремляются все наши мечты в иные страны? Детьми мы хотели бы жить в краю попугаев и сушеных фиников; мы растем с Байроном или Вергилием, в ненастные дни стремимся на Восток, мечтаем отправиться на поиски счастья в Индию или выращивать сахарный тростник в Америке. Отечество - это вся земля, Вселенная, звезды, воздух, сама мысль, то есть бесконечность, обитающая в нашей груди 3. Но ссоры одного народа с другим, кантона с округом, человека с человеком мало меня интересуют и лишь тогда забавляют, когда из них складываются большие картины с красным фоном.

101. ЛУИЗЕ КОЛЕ. РУАН, 13 ДЕКАБРЯ 1846

Ты была больна, бедняжка моя, ты страдала! Не предавайся больше излишествам в работе, они только изнуряют, и из-за усталости, следующей за ними, больше времени потеряешь, чем выгадаешь. Наши силы поддерживаются не зваными обедами, не буйными оргиями, а постоянным, размеренным образом жизни. Терпеливо трудись каждый день одинаковое число часов. Усвой привычку к жизни деятельной и спокойной; она сразу доставит тебе большое удовлетворение, и ты почерпнешь в ней силу. У меня тоже была страсть проводить ночи без сна; это не дает ничего, кроме усталости. Надо остерегаться всего, что похоже на вдохновение,- часто это лишь усилие воли или искусственная, а не пришедшая сама по себе экзальтация. Вдобавок, жить в состоянии вдохновения нельзя. Пегас чаще идет шагом, чем скачет галопом. Талант состоит в том, чтобы пускать его нужным тебе аллюром. Но не будем ради этого форсировать его возможности, как говорят наездники. Надо читать, много размышлять, постоянно думать о стиле, а писать как можно меньше, единственно, чтобы унять раздражение, вызываемое Идеей, которая ищет воплотиться и ворочается в нас до тех пор, пока не найдем точную, соответственную, адекватную ей форму. Заметь, что терпение и неиссякающая энергия создают прекрасные вещи. Словцо Бюффона1 - кощунство, но его слишком рьяно отрицали; современные произведения тому доказательство. Умеряй порывы духа, уже доставившие тебе столько страданий. Лихорадка лишает разума; у гнева нет силы, это колосс с дрожащими коленями, он ранит себя еще сильнее, чем других.

Вчера мне сделали маленькую операцию на щеке - вскрыли нарыв. Лицо обмотано бинтами и выглядит весьма нелепо. Как будто недостаточно всей гнили и заразы, что предшествуют нашему рождению и завладеют нами вновь после смерти; но и при жизни мы не что иное, как процессы порчи и гниения, поочередные, перемежающиеся, налезающие один на другой. Нынче теряешь зуб. завтра волос, открывается рана, вздувается нарыв, тебя облепляют пластырями, ставят заволоки. Добавьте к этому мозоли на ногах, природные дурные запахи, выделения всякого рода и вкуса - из всего этого, право, составляется весьма привлекательная картина человеческого существа. И подумать только, что все это любят! Да еще, что любят самих себя, и что у меня, например, хватает смелости глядеться в зеркало, не разражаясь смехом. Разве в одном виде пары старых сапог нет чего-то глубоко печального и горько меланхоличного? Как подумаешь о всех шагах, что в них сделал, направляясь куда-то, теперь уж и не помнишь куда, о травах, что в них топтал, о грязи, что на них налипала... Лопнувшая кожа будто разевает рот и говорит тебе:

"... эх, дурень, покупай себе другие, лаковые, блестящие, со скрипом, они станут, как я, как и ты когда-нибудь, когда перепачкаешь кучу голенищ и промочишь своим потом кучу головок".

102. ЛУИЗЕ КОЛЕ. РУАН, ЧЕТВЕРГ ВЕЧЕРОМ (БЕЗ ДАТЫ).

У меня нет силы возмущаться кем бы то ни было или чем бы то ни было. Порой я встречаюсь с людьми, которые меня обобрали или оклеветали, и я с ними так же любезен, как с прочими, потому что в глубине души люблю их так же или так же мало, как прочих.

Есть ли на земле хоть что-нибудь, что стоило бы труда ненавидеть? Да, меня не легко расшевелить. Это не моя вина. Бывают люди с нежным сердцем и суровым умом. У меня, напротив, нежный ум и жесткое сердце, вроде кокосового ореха, у которого молоко заключено в деревянной скорлупе; вскрыть его можно только топором, и что же там порой находишь? Что-то вроде свернувшихся сливок. Продолжаю. В течение шести месяцев я старался, чтобы ты поменьше страдала; писал тебе все, что мог для этого придумать; и вот, стало еще хуже! Что же, по-твоему, я должен делать? Приезжать в Париж каждый месяц? Не могу. Когда-нибудь, в будущем, насколько отдаленном, не знаю, это будет возможно.

...Когда умерла моя сестра, я провел ночь у ее тела; сидел на краю ее кровати и смотрел на нее, лежавшую навзничь, в подвенечном платье, с букетом белых цветов. Я читал Монтеня, и глаза мои перебегали с книги на труп; муж сестры спал и храпел; священник посапывал, а я, глядя на все это, говорил себе, что формы преходящи, что вечна только мысль, и от некоторых выражений писателя меня пронизывал трепет восторга. Потом я подумал, что и это тоже не вечно. Подмораживало; окно было открыто, чтобы не пошел запах, и я по временам вставал взглянуть на звезды, такие спокойные, ласковые, лучистые, вечные. А когда они, в свой черед, начнут меркнуть, говорил я себе, когда от них, как от зрачка умирающего, будут исходить полные тревоги лучи, все будет сказано, и это будет еще прекрасней. Так, глядя на звезды, я утешаюсь почти от всего, и к жизни у меня такая непреодолимая апатия, что мне лень бывает есть, даже когда голоден. И так же во всем остальном.

Хочешь знать, что в тебе меня раздражает? Твоя страсть приравнивать себя к девке, непрестанно толковать о чистоте и самопожертвовании, о морали, о презрении к плотским чувствам! Что мне до этого? Я равно уважаю каторжника и себя, девственниц и шлюх, собак и людей. Если не считать этих немного странных мыслей, я - такой, как все.

103. ЛУИЗЕ КОЛЕ. ПОНЕДЕЛЬНИК (БЕЗ ДАТЫ).

Я живу - и всегда жил - в ужасно стесненных обстоятельствах, из-за чего делаюсь угрюм, раздражителен и чувствую себя внутренне униженным. Лохмотья, которых другие стыдятся, я ношу под кожей. Я полон необузданных желаний, и из-за них, имея денег больше, чем надо для жизни, я беден и предвижу, что старость моя завершится богадельней или еще более трагически. В один прекрасный день это, наверно, станет неизбежностью; когда жажда золота сочетается с презрением к барышу, образуется тупик, в котором маленький человечек задыхается, как в тисках. А, все равно. Никто меня в этом не понимает; на эту тему не стоит даже заговаривать.

...Подробности семейной жизни Эммы Маргерит меня не слишком восхитили, это довольно заурядно. Есть мещанские радости, от которых воротит, и пошлые картины счастья, которые меня отталкивают.

Вот почему во мне засело предубеждение против Беранже с его любовью на чердаках и идеализацией посредственности. Я никогда не понимал, почему на чердаке все мило в двадцать лет '. А во дворце было бы плохо? Неужели поэт создан не для того, чтобы уносить нас прочь от всего этого? Мне неприятно вновь находить любовь гризетки, каморку швейцара и свой потертый фрак там, куда я иду, чтобы о них забыть. Кто в этой среде счастлив, тот пусть довольствуется ею; но преподносить это как прекрасное - нет, нет! Предпочитаю мечтать - хотя бы и страдая - о диванах из лебединой кожи и гамаках из перьев колибри2.

Что за странная у тебя мысль, что следовало бы продолжить "Кандида"? Разве это возможно? Кто это сделает? Кто смог бы это сделать? Есть произведения настолько чудовищно великие - и это из их числа,- что раздавят всякого, кто вздумает их понести. Это доспехи великана, и карлик, посмевший надеть их, упал бы замертво под их тяжестью, не сделав и шага.

Ты мало восхищаешься, недостаточно преклоняешься. Да, у тебя есть любовь к Искусству, но нет благоговения. Если б ты испытывала глубокое и чистое наслаждение, созерцая шедевры, у тебя не было бы порой таких странных оговорок. И все же к такой, какая ты есть, я не могу не питать нежности и не чувствовать влечения.

104. ЛУИЗЕ КОЛЕ. ВТОРНИК (БЕЗ ДАТЫ)

Читаю теперь Феокрита и Лукреция. Начинаю их понимать. Какие они художники, эти древние! И какие у них были языки! Право, все языки, что могли бы создать мы, никогда не сравнятся с теми.

Да, вот там надобно жить, туда стремиться, в край солнца, в страну Прекрасного. Люди, знающие толк в жизни материальной, когда зимою идет дождь, закрывают ставни, зажигают двадцать пять свечей, разводят большой огонь, варят пунш и ложатся на тигровые шкуры курить папиросы.

Надо это истолковать в смысле моральном и, как гласит персидская пословица, "законопатить все пять окон, чтобы в доме было светлей".

105. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 30 ЯНВАРЯ 1847

Я отнюдь не предаюсь, как ты полагаешь, умственным оргиям. Попросту работаю, очень регулярно и даже достаточно тупо. Больше не пишу; к чему писать? Все, что есть прекрасного, уже сказано, и сказано хорошо. Вместо того, чтобы создавать произведения, разумнее, быть может, открывать новые среди древних. Мне кажется, чем меньше я творю сам, тем больше наслаждаюсь, созерцая творения мастеров. А ведь этого я больше всего и желаю - проводить время с приятностью, потому за это держусь!

106. ЛУИЗЕ КОЛЕ. БЕЗ ДАТЫ

Тружусь сколько есть сил, но не очень-то продвигаюсь. Чтобы как следует разбираться в чем-либо, надо было бы жить двести лет. Сегодня закончил "Каина" Байрона '.

Какой поэт! Примерно через месяц закончу Феокрита. Когда вот так, с трудом постигаешь античность, безмерная печаль охватывает при мысли об этой безвозвратно ушедшей эпохе великолепной и чарующей красоты, об этом мире, полном трепетной жизни, полном света, таком красочном и чистом, таком простом и разнообразном. Чего бы я не дал, чтобы увидеть триумф! Чего бы я только не дал, чтобы как-нибудь вечером оказаться в Субуре 2, где над дверями лупанариев горели факелы и в тавернах звенели тамбурины! Будто мало нам своего прошлого, мы пережевываем прошлое всего человечества и упиваемся этой томительно сладостной горечью. Да что говорить - ведь только там можно жить; только об этом можно думать без презрения и жалости!

107. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РУАН, 15 ФЕВРАЛЯ 1847.

Тебе не выпадет завидная честь увидеть шалопая, откликающегося на имя Максим Дюкан. Оба мы отправляемся 1 мая в жалкую, маленькую экскурсию по Бретани пешком, с котомкой за плечами '. Моя мать присоединится к нам в пути. Дай-то бог, чтобы это не осталось всего лишь проектом! Я так привык к неудачам во всех моих замыслах, что ни в чем не уверен.

...Как все вокруг пустеет, исчезает, жизнь - это непрерывное убывание! Радости, родные, друзья - все умирает, уходит, ускользает: спокойной ночи, до свидания, да, а свидания уже не будет.

Только один я остаюсь неизменным и на том же месте, не меняю ни образа жизни, ни положения. И возвратись ты сюда хоть через десять лет, разумеется, женатым, в орденах, почтенным королевским прокурором и болваном, ты, без сомнения, нашел бы меня все за тем же столом, в той же позе, склоненным над теми же книгами, или сидящим в кресле, поджаривая себе ноги у камина и куря трубку, как всегда. Продолжаю занятия греческим, читаю Феокрита, Лукреция, Байрона, блаженного Августина и Библию. Вот какие историйки я в настоящее время вбиваю себе в голову.

108. ЛУИЗЕ КОЛЕ. НЕ ПОЗДНЕЕ 30 АПРЕЛЯ 1847.

Для меня любовь не находится и не должна находиться на первом плане жизни; ее место в задней комнате лавки. Есть в душе другие вещи поважнее, и, кажется мне, они ближе к свету, больше озарены солнцем. Итак, если ты почитаешь любовь главным блюдом бытия: Нет. Если приправой: Да.

Если любить означает для тебя быть всецело поглощенным мыслью только о любимом существе, жить только им, видеть в мире только его из всего, что есть на свете, и чтобы образ его заполнял тебя, твое сердце до отказа - как передник ребенка, туго набитый цветами, торчащими со всех сторон, хотя малышка держит уголки губами и обхватила его обеими ручками.- чувствовать, наконец, что твоя жизнь связана с его жизнью и что это стало неким особым органом твоей души: Нет '.

Если же для тебя любить означает снимать с этих отношений плавающую поверху пену, не трогая осадка, возможно, лежащего на дне, сходиться, испытывая смесь нежности и удовольствия, встречаться с наслаждением и расставаться без отчаяния (ведь не было отчаяния и тогда, когда ты целовал на смертном одре самых для тебя дорогих), уметь жить друг без друга - ведь и так живешь отрезанным от всего, чего жаждешь, сиротою, потерявшим все, что любил, вдовцом, утратившим все, о чем мечтал,- и, однако, испытывать при каждом сближении легкое обмирание и невольно улыбаться, будто от некой странной щекотки, словом, понимать, что все это случилось потому, что должно было случиться, и что все это пройдет, потому что все проходит, и давать себе загодя клятву не винить ни другого, ни себя... если ты допускаешь, что можно любить и в то же время испытывать безмерную жалость к себе, сравнивая восторги любви с восторгами искусства, проникаясь ко всему, что делает нас частью здешнего земного состава, насмешливым и горьким презрением; если ты допускаешь, что можно любить, чувствуя, что один стих Феокрита дарит тебе больше грез, чем лучшие твои воспоминания, и сознавая одновременно, что все большие жертвы (я разумею жертвы тем, чем больше всего дорожат,- жизнь, деньги) тебе ничего не стоили бы, а жертвы малые трудны: Да.

109. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. СЕН-МАЛО, 13 ИЮЛЯ 1847.

Макс и я заканчиваем (увы!) путешествие, которое хоть было не столь уж далеким - о чем я сожалею.- но оказалось премилой экскурсией. С мешком за плечами, обутые в подкованные башмаки, мы проделали около ста кроватей, а за неимением мяса питались только яйцами да хлебом. Видишь, старина, и на континенте есть дикие места. Но мне больше по душе дикость корсиканская. Там, по крайней мере, меньше блох и больше солнца. У меня с каждым днем потребность в солнце все сильнее! Только оно одно и прекрасно на свете - этот огромный газовый рожок, подвешенный там, наверху, по распоряжению некоего неведомого Рамбюто! Что до памятников, мы повидали их немало - кельтских! И дольмены! и менгиры! и пельвены! ' Но нет ничего скучнее кельтской археологии - все похоже одно на другое самым удручающим образом. Зато у нас бывали чудесные минуты под сенью старых замков; мы подолгу курили трубку в осыпавшихся рвах, заросших травою и благоухающих душистым дроком, и потом, море, море, простор, поля, свобода, я разумею настоящую свободу. когда волен говорить, что хочешь, волен думать вслух вместе с другом, волен шагать наугад, и пусть себе время проходит где-то там позади, ты думаешь о нем не больше, чем об улетающем дымке своей трубки.

110. ЛУИЗЕ КОЛЕ. ПОНТОРСОН, 14 ИЮЛЯ 1847

Посылаю тебе, дорогой друг, цветок, сорванный мною Вчера в час заката на могиле Шатобриана '. Море было прекрасно, воздух мягок, небо алело, то был один из дивных летних вечеров, пылающих всеми красками, исполненных такого безмерного великолепия, что становится грустно. Один из вечеров знойных и печальных, как первая любовь. Могила великого человека расположена на скале у самых волн. Под их шум будет он там покоиться в одиночестве напротив дома, где родился. Все время, что я был в Сен-Мало, я думал только о нем, и его мысль позаботиться о своей смерти и заранее обеспечить себе место для другого земного пребывания, казавшаяся мне прежде слегка ребяческой, здесь представилась весьма возвышенной и прекрасной, и у меня снова возник так и не решенный мною вопрос: "Бывают ли идеи глупые и идеи великие? Не зависит ли это от их осуществления?"

...Зрелище жизни, загубленной из-за неистовой страсти, какова бы эта страсть ни была, всегда имеет в себе нечто поучительное и высоконравственное. С убийственной иронией оно показывает истинную цену пошлых страстей и вульгарных увлечении; и нам приятно думать, что струны человеческой души способны вибрировать с такой силой и издавать такие высокие звуки.

...Я возвращусь в Круассе и буду там с тоской вспоминать о своем путешествии - как всегда. Постараюсь этой зимой потрудиться с особым усердием. Надобно прочесть Сведенборга и святую Терезу. От моего "Святого Антония" я отступился 2. Так ему и надо, ей-богу! Хоть я никогда и не рассчитывал сделать из этого что-нибудь путное, лучше ничего не писать, чем браться за дело не вполне подготовленным.

...Что до путешествия, мы уже начали его описывать 3, но дело идет так, что потребует от нас полгода и в три раза больше денег, чем мы имеем. Вот еще одна язва, которую я от тебя скрывал, но как она меня терзает!

111. ЛУИЗЕ КОЛЕ. ЛА БУЙ, 26 АВГУСТА 1847.

Благодарю за твое предложение, благодарю за преданность, но я теперь ни в чем не нуждаюсь. В будущем - и, возможно, не очень отдаленном - я, вероятно, останусь без гроша, но мне на это наплевать. Когда я до этого дойду,- если дойду,- я наверняка не буду больше страдать от многого такого, от чего страдал бы теперь. Но зарабатывать деньги - нет! нет! - да еще зарабатывать своим пером - никогда! никогда! '

Клятвы я не даю, потому что клятвы обычно нарушаются; я хочу лишь сказать, что меня бы самого это сильно удивило, поскольку профессия литератора мне противна безмерно.

Я пишу для себя, для себя одного, как курю или сплю. Это почти животное отправление, настолько оно лично и интимно.

Когда что-то пишу, я не стремлюсь ни к чему иному, кроме воплощения Идеи, и мне даже кажется, что, будь мое произведение опубликовано, оно утратило бы весь свой смысл. Есть животные, обитающие в земле, есть растения, до которых нельзя добраться и о которых никто не знает. Быть может, существуют также умы, созданные, чтобы жить в глухих углах. Для чего они нужны? А ни для чего! Не из их ли я рода?

112. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 17 СЕНТЯБРЯ 1847.

Перелистал книгу Торе '. Какая болтовня! Какое счастье для меня, что живу вдали от всех этих молодчиков! Сколько ложной учености! Какая стряпня, какая пустота! Я устал от всех этих слов об Искусстве, о Прекрасном, об идее, о форме; вечно та же песня, и какая! Чем дальше живу, тем больше презрения внушают мне эти люди и все, что ныне пишется. Правда, я теперь провожу каждое утро с Аристофаном. Вот это прекрасно, и вдохновенно, и кипуче. Но не прилично, не нравственно, даже не пристойно; это попросту величественно.

С высоты Триумфальной арки парижане, даже сидящие верхом на лошади, кажутся маленькими. И когда заберешься на вершину античности, видишь, что современные писатели не больно-то высоки. Проверяя себя, убеждаюсь, что причина постепенного охлаждения к пре-

жним моим кумирам отнюдь не в сухости моей или черствости. Чем больше остываю к художникам, тем сильнее восхищаюсь Искусством. Сам-то я в конце концов не посмею и строчки написать, ибо день ото дня чувствую себя все более ничтожным, хилым и слабым. Муза - девственница с плевой из бронзы, надо быть ох каким хватом, что-бы...2

Нет, трепет бедного художника перед красотой - даже если это бессилие - уж во всяком случае, не черствость и не скептицизм. Море с берега предстает огромным. Взойдите на вершины гор, оно оттуда еще безмерней. Поплывите на судне, все исчезает: одни волны, волны! Что я такое, я, в крохотной своей шлюпке? "Сохрани меня, господи, море так велико, а моя лодка так мала!" Так поется в одной бретонской песенке, и я повторяю это, думая об иных пучинах.

...Мы проведем вместе месяц, будем писать наши путевые заметки, которые начали еще в дороге.

113. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, СЕНТЯБРЬ 1847.

Согласимся, что человек (мужчина или женщина, один стоит другого) - никчемная штука. Я от себя устал безумно. Бывают времена, когда охватывают приступы неодолимой вялости - вроде тошноты после обеда. В конце концов, не есть ли жизнь некое постоянное несварение желудка?

...Мы теперь заняты описанием нашего путешествия,

Г я. хотя работа эта не требует ни особо тонкой отделки, ни больших приготовлений, я настолько не привык писать и так из-за этого раздражаюсь, особенно на себя самого, что хлопот у меня с этим делом немало. Как если бы человек с хорошим слухом играл на скрипке фальшиво; пальцы его отказываются точно воспроизвести звучащий в мозгу тон. Тогда слезы льются из глаз горе-музыканта, и смычок выпадает из его руки...

Когда книга будет закончена (месяца через полтора), она получится, быть может, довольно забавной благодаря своей искренности и бесцеремонности; но хорошей ли? Впрочем, мы отдадим ее переписать, чтобы каждый имел по экземпляру, и ты, если захочешь, сможешь прочесть '.

114. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, БЕЗ ДАТЫ

Ты полагаешь, будто я очень люблю чтение и искусство, раз ими занимаюсь. Если б я в себе покопался, то, возможно, ничего не нашел бы, кроме привычки. Верю в вечность только одной вещи, в вечность иллюзии, она-то и есть истинная правда. Все остальные правды - относительны.

115. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, ОКТЯБРЬ 1847

Ты спрашиваешь о нашей совместной с Максом работе. Так знай, я от нее остаюсь без сил. Стиль - а я им чрезвычайно озабочен - ужасно возбуждает мои нервы. Я злюсь на себя, я терзаюсь. В иные дни я от этого болен, а по ночам меня лихорадит. Чем дальше, тем более неспособным чувствую себя передать идею. Вот нелепая мания - проводить жизнь, изнуряя себя поисками слов, и целые дни обливаться потом, закругляя периоды! Иногда, правда, это доставляет радость безграничную; но ценою скольких приступов отчаяния и горечи покупается это удовольствие! Сегодня, например, восемь часов потратил, чтобы исправить пять страниц, и считаю, что хорошо потрудился. Суди об остальном: жалкая картина.

...Итак, вот что мы делаем. В книге будет 12 глав. Я пишу все нечетные главы - 1, 3 и т. д., Макс - все четные. Сочинение это, хотя очень правдивое и точное в описаниях, полно фантазии и отступлений. Когда двое пишут одну вещь, невозможно избежать того, чтобы оба не черпали немного один у другого. Оригинальность каждого, возможно, при этом проигрывает. Для всякой другой вещи это было бы худо, но тут целое выигрывает благодаря разнообразию элементов и их гармонии. Что ж до опубликования - и думать нечего. Единственным нашим читателем, полагаю, был бы королевский прокурор - из-за кое-каких мыслей, которые, вероятно, ему бы не понравились. Когда наш труд будет переписан и исправлен, дам тебе мой экземпляр. Если покажется скучно, не читай, но прошу, не бросай его в огонь; это моя слабость.

116. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, ОКТЯБРЬ 1847

Через месяц "Бретань" будет закончена. Мне остались еще две главы, после чего снова примусь за старого чудака Аристофана. Буду рад избавиться, наконец, от этой работы. Хочется все же почитать ее тебе, чтобы узнать твое мнение. Это довольно смешная стряпня, написанная без претензий, но добросовестно. Счастливы те, кто в себе не сомневаются и отдают на волю своего пера все, что исходит из их мозга. Я же колеблюсь, волнуюсь, досадую на себя, страшусь; мой вкус растет в той мере, как умаляется вдохновение, и меня куда больше огорчает одно неверное слово, чем радует целая удачная страница. Вчера вечером прочитал главу "О сердце" Лабрюйера '. Это прекрасно, дивно прекрасно, но сказано там не все. Я, например, не нашел ничего относящегося к нам с тобой.

117. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, ОКТЯБРЬ 1847

Ночью я испытываю блаженный покой. При неутомимо горящих свечах ум озаряется и светит ярче. Мне теперь бывает хорошо только при их безмятежном огне. Весь день я немного болен и постоянно раздражен, к тому же теперь я пишу, а у меня к этому так мало привычки, что нахожусь в состоянии беспрестанной досады и все, что пишу, мне противно. Идея стесняет, форма сопротивляется. Постигая стиль, убеждаюсь, насколько мало я им владею, и бывают у меня минуты такого беспросветного отчаяния, что хочется все бросить и заняться чем-нибудь полегче.

О, Искусство, Искусство! Какая это бездна! И как мы ничтожны, чтобы дерзать в нее спускаться, особенно я!

Сиротливым существом, наделенным непомерной гордыней. О бедный мой друг, если б могла ты видеть, что во мне творится, ты бы меня пожалела,- каким унижениям подвергают меня прилагательные и какими оскорблениями осыпают "что" и "которые".

За четыре дня написал три страницы, причем отвратительные, вялые, рыхлые, скучные. Как видишь, продвигаюсь не быстро. Единственное достоинство этого труда - неподдельность чувств и верность описаний. Для печати он не годится из-за юмористических выходок, невольно вкрадывающихся туда. Все порядочные люди, сколько их ни есть в литературе, или те хотя бы, что претендуют на порядочность, растерзали бы нас в клочки.

118. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 7 НОЯБРЯ 1847.

Ты хочешь, чтобы я был откровенен? Изволь. В некий день, это было в Манте ', под деревьями, ты мне сказала, "что не променяла бы свое счастье на славу Корнеля". Вспоминаешь? Хорошая у меня память? Если б ты только знала, каким ледяным холодом обдало мою душу, в какое изумление ты меня повергла! Слава! Слава! Да что такое слава? Ничто. Внешний отзвук удовольствия, которое нам дает Искусство. "На славу Корнеля"; а на то, чтобы быть Корнелем? чувствовать себя Корнелем?

Впрочем, я заметил, что ты всегда примешиваешь к Искусству уйму посторонних вещей, патриотизм, любовь, что там еще? Уйму вещей, как я полагаю, ему чуждых, которые, отнюдь его не возвышая, лишь умаляют его в моих глазах. Вот пропасть - и не единственная,- пролегшая меж нами. Это ты ее открыла и указала мне.

...Да, я замыкаюсь, я гасну, память моя с каждым днем слабеет. Замечаю, что совершенно позабыл многое из того, что знал превосходно. Правда, вкус мой улучшается, но из-за этого лишь трудней писать. Фраза больше не льется сама, я ее вырываю из себя, и от этого мне больно.

В отношении искусства я пришел к тому, что испытываешь в отношении любви, когда провел много лет, размышляя о сем предмете. Оно меня устрашает. Не знаю, ясно ли я говорю; мне кажется, что да.

119. ЛУИЗЕ КОЛЕ. РУАН, КОНЕЦ НОЯБРЯ 1847.

Что до меня, все время немного донимают нервы, вдобавок сейчас прострел в шее, из-за чего вид довольно нелепый. Но все это пустяки, куда больше всех болезней на свете мучает меня стиль. Вот уже три с половиной месяца пишу без передышки с утра до вечера '. Измучился вконец от вызываемого этим постоянного раздражения, от непрестанного ощущения своего бессилия передать. Что бы ни говорили буржуа, не так-то это легко толочь воду в ступе. Чем дальше, тем труднее писать самые простые вещи и тем яснее я вижу пустоту того, что прежде казалось мне превосходным. К счастью, соответственно возрастает мое восхищение мастерами и, отнюдь не приводя в отчаяние этим подавляющим сравнением, напротив, подстегивает мою неукротимую страсть писать.

Вы пишете о "Клеопатре" г-жи де Жирарден 2. Читал эту стряпню и нахожу, что вы еще слишком лестно о ней отзываетесь. Кой черт дернул ее браться за подобные сюжеты! Есть темы настолько тяжелые сами по себе, что раздавят всякого, кто попытается их поднять. Из-за возвышенности сюжета произведения получаются посредственными.

Байрон потерпел неудачу с "Сарданапалом" 3. Какой художник изобразит облик Цезаря? К тому же античности было дано породить существа, которые самим фактом своей жизни превзошли всякий вымысел. Те, кто берется их воспроизвести, не понимают их, что и подтверждается. В молодости легко вводят в соблазн эти сияющие образы, лучи их ореола доходят и до тебя; простираешь руки, чтобы до них дотянуться, устремляешься к ним... а они все отступают, отступают, подымаются в свои заоблачные выси, растут, озаряются светом и, как Христос апостолам, велят не пытаться к ним подойти 4.

Любопытно взглянуть на замечания Философа о вашей драме (и на саму драму, разумеется) 5. Он человек со вкусом, по крайней мере, в том, что пишет, и мне кажется, ему можно доверять. Не пренебрегайте ничем, трудитесь, переделывайте и не оставляйте произведения, пока не будете убеждены, что довели его до предела совершенства, на которое способны. Талант теперь не редкость, но чего уже ни у кого не найдешь и что надо стремиться обрести, это добросовестность.

Перечитываю теперь "Дон Кихота" в новом переводе Дама-Инара 6. Я ошеломлен, я прямо заболел Испанией. Какая книга! Какая книга! Сколько меланхолического веселья в этой поэзии!

120. ЛУИЗЕ КОЛЕ. РУАН, 11 ДЕКАБРЯ 1847

Нет, я не абстракция и не наделен тем божественным спокойствием, о котором вы говорите. Но что до моих произведений, успокойся, по части страстей недостатка не будет. У меня еще хранятся старые запасы, а трачу я мало, и иссякают они не слишком быстро. Если бы для того, чтобы волновать других, было достаточно быть взволнованным самому, я мог бы писать книги, от которых дрожали бы руки и бились сердца; я уверен, что никогда не лишусь этой способности к волнению, которое возникает в процессе писания само по себе, без всякого моего участия и против моей воли, а часто и к моей досаде, а потому об этом мало думаю и, напротив, стремлюсь не к вибрации души, но к рисунку.

121. ЛУИЗЕ КОЛЕ. РУАН, КОНЕЦ ДЕКАБРЯ 1847.

Все же недавно мне довелось увидеть нечто замечательное, я еще теперь под впечатлением этого зрелища, одновременно и гротескного и жалкого. Я присутствовал на банкете реформистов! ' Ну и вкус! Какая кухня! Какие вина! И какие речи! Ничто не могло бы внушить мне более глубокого презрения к успеху, чем картина того, какой ценой его достигают. Я оставался холоден, и меня тошнило от патриотического энтузиазма, который вызывали "кормило государства", "бездна, в которую мы низвергаемся", "честь нашего знамени", "сень наших стягов", "братство народов" и прочие пошлости в том же роде. Прекраснейшие творения мастеров никогда не удостоятся и четвертой доли тех рукоплесканий. Никогда Франк Альфреда де Мюссе2 не вызовет тех кликов восторга, которые доносились со всех концов зала в ответ на добродетельные завывания г-на Одилона Барро и сетования почтенного Кремье на состояние наших финансов. И после этого девятичасового заседания, проведенного за холодной индейкой, молочным поросенком и в обществе моего слесаря, в особо удачных местах хлопавшего меня по плечу, я воротился домой с ледяным холодом в душе. Как низко ни цени людей, сердце наполняется горечью, когда перед тобою вы- , ставляют напоказ такой нелепый бред, такое беспардонное тупоумие. Почти во всех речах хвалили Беранже. Как злоупотребляют бедным Беранже! Не могу ему простить преклонения, которым окружают его умы буржуазного склада. Есть люди с большим талантом, чья беда в том, что ими восторгаются мелкие натуры: вареная говядина претит прежде всего потому, что это главное блюдо в буржуазных семьях. Беранже - этакая вареная говядина современной поэзии: всем доступно и все находят это вкусным.

122. ЛУИЗЕ КОЛЕ. РУАН, ЯНВАРЬ 1848

Подумать только, что я, вероятно, никогда не побываю в Китае! Никогда не буду засыпать под мерную поступь верблюдов! Никогда, быть может, не увижу, как сверкают в лесу глаза тигра, притаившегося в бамбуковых зарослях. Можете считать все это желаниями вымышленными, не заслуживающими сочувствия; но я так страдаю, думая об этом,- что, к сожалению, случается часто,- что вы были бы тронуты, если б могли понять, сколько тут горького и непоправимого. Я живу в яме и, подымая голову, чтобы взглянуть на небо, вижу там, наверху, вас, склонившуюся над краем ямы и плачущую. Есть ли новости о драме? Когда? Что решили?1 Мне, право, очень хочется ее посмотреть; сердце у меня заранее бьется, будто я уже вижу, как подымают занавес для первого акта.

Кончил последнюю главу "Бретани"; понадобится еще добрых полтора месяца, чтобы все исправить, убрать повторения слов и выбросить множество лишнего. Работа кропотливая, долгая и скучная. Теперь, перестав писать, снова примусь за славного Аристофана и книги о религии.

123. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, МАРТ 1848

Вы спрашиваете моего мнения о последних событиях '. Что ж, все это весьма забавно. На некоторые озадаченные мины просто весело смотреть. С глубоким наслаждением думаю о потерпевших крах честолюбцах. Не знаю, окажутся ли новая форма правления и создаваемое ею состояние общества благоприятны для Искусства. Это еще вопрос. Быть еще более буржуазным и более ничтожным уже нельзя. А более глупым - неужто возможно?

124. МАКСИМУ ДЮКАНУ. КРУАССЕ, КОНЕЦ МАЯ 1848.

Не питай иллюзий насчет того, что в конце августа услышишь "Святого Антония". К этому времени я только-только его допишу. И предвижу, что исправление - не фраз, но приемов выразительности, будет долгим '. Впрочем, сам не знаю. С субботы не написал ни строчки. Я завяз на одном переходе, из которого никак не выберусь. Весь истерзался от злости, нетерпения, бессилия.

...Какое душераздирающее зрелище - если б кто-нибудь это видел,- отчаяние бедного художника, когда резец выпадает из его руки и он говорит себе, что мечтал сделать статую слишком прекрасную и что мрамор слишком тверд. До чего же это глупо - и человек вообще, и я в особенности. Завтра, возможно, буду ликовать, горланить от удовольствия, расхаживать большими шагами по ковру и, увидев свое лицо в зеркале, смотреть на него с удовлетворением!

125. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. НОЖАН-НА-СЕНЕ. 3 ОКТЯБРЯ 1848.

Продолжаю трудиться, сколько есть сил, упиваюсь книгами и стилем, как набивают брюхо мясом и вином; поэтому когда вновь плюхаюсь на землю, падаю с тем большей высоты, отчего падение вдвойне болезненно... Многие весьма встревожены, весьма взволнованы, озабочены будущим и бледнеют от всего того, что в нем видят. А мне-то, милый Эрнест (стоицизм это, или бесчувственность скота, или отупение осла, которого столько били, что ему уже все нипочем), мне совершенно безразлично, что бы теперь ни произошло, я становлюсь философом; в конце концов ко всему привыкаешь.

126. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. КРУАССЕ, 6 МАЯ 1849.

Могу сообщить тебе новость, дорогой мой Эрнест. В октябре сего года я (не бойся, речь пойдет не о моей женитьбе, а кое о чем получше), в октябре сего года или же в конце сентября я удираю в Египет. Совершу путешествие по всему Востоку. Уеду месяцев на пятнадцать или восемнадцать. Мы подымемся по Нилу до Фив, оттуда в Палестину; затем Сирия, Багдад, Басра, Персия до Каспийского моря, Кавказ, Грузия. Малая Азия вдоль побережья, Константинополь и Греция, коль останутся у нас время и деньги '. Quid dicis? [Что скажешь? (лат.)] Отсюда вижу, ты делаешь большие глаза и спрашиваешь себя, как это я умудрился. Вот, старина, причины, побудившие меня.

...Мне необходимо подышать воздухом, во всех значениях этого слова.

...Республиканцы, реакционеры, красные, синие, трех цветные - всё соревнуется в бездарности. Порядочных людей вполне может от этого стошнить, как говаривал Гарсон . Патриоты, пожалуй, правы; Франция опустилась. Что касается ума - бесспорно. Политика высасывает его до последней капли.

127. МАТЕРИ. АЛЕКСАНДРИЯ, 17 НОЯБРЯ 1849.

Когда мы были в двух часах плаванья от берегоВ| Египта, я поднялся вместе с главным рулевым на нос! и увидел сераль Аббаса-паши, черный купол на морской! синеве. Солнце припекало. Я увидел Восток сквозь разли-j тое над морем яркое серебристое сияние - а вернее, в нем. | Вскоре обозначился берег, и первое, что мы увидели на суше, были два верблюда, которых вел погонщик, а потом, вдоль всей набережной - славные арабы, самым мирным образом удившие рыбу. Когда причалили, поднялся оглушительный шум и гам: негры, негритянки, верблюды, тюрбаны, палочные удары, сыплющиеся направо и налево с гортанными, режущими слух выкриками. Я обжирался красками, подобно ослу, набивающему себе брюхо овсом. Палка играет здесь большую роль; всякое существо в чистой одежде колотит тех, на ком грязная одежда, а вернее, на ком ее нет; я говорю "одежда", следовало бы сказать "штаны". Многие господа разгуливают по улицам в одной лишь сорочке и с длинной трубкой. Женщины - кроме принадлежащих к самому низшему классу - все в чадрах, и на нос свисают и колышутся украшения, как на конском налобнике. И хотя лица не видишь, зато грудь вся открыта. От страны к стране стыдливость меняет место, подобно истомленному дорогой путешественнику, который пересаживается то на империал, то на задок дилижанса.

128. ЛУИ БУЙЕ. КАИР, 1 ДЕКАБРЯ 1849

А ты, дорогой мой старый дружище, как ты живешь на этой мерзкой родине, воображая которую я порой ловлю себя на неожиданной нежности? Вспоминаю наши воскресенья в Круассе, когда я слышал стук железной решетчатой калитки, и вслед за тем появлялись трость, тетрадь и ты... Когда же мы возобновим нескончаемые наши беседы у камелька, уютно сидя в моих зеленых креслах? Как идет "Меленида" ' и пьесы, путешествие? и т. д. и т. д. Присылай мне целые тома.

...Я уверен, что ты, как человек разумный, не ждешь от меня подробного отчета о путешествии. Самое большее, я успеваю делать кое-какие заметки 2. Еще ничего не написал, даже не раскрыл ни одной книги, разве что вчера забавы ради прочитал, покуривая свой чубук, три оды Горация. А все-таки мне хотелось бы послать тебе кое-что такое, что могло бы тебя развлечь в твоей квартире на улице Бовуазин, где ты сидишь с Юаром и чучелами филинов 3. В двух словах, вот как на нынешний день я резюмирую свои впечатления: природа - пейзаж, небо, пустыня (кроме миража) - не вызвала большого удивления; города же и люди - огромное. Гюго сказал бы: "Я был ближе к богу, чем к человечеству!" 4 Причина, верно, в том, что я больше мечтал, больше читал и больше воображал себе эти горизонты, зелень, пески, деревья, солнце, чем дома, улицы, одежду и обычаи. Природа была обретена мною вновь, остальное же - впервые. Но есть и нечто совсем новое, чего я не ожидал здесь встретить, причем выступающее очень ярко: это гротеск. Весь старинный комизм получающего взбучку раба, угрюмого торговца женщинами, купца-мошенника - все это здесь очень свежо, правдиво, очаровательно. На улицах, в домах по всякому поводу с восхитительной щедростью сыплются направо и налево палочные удары. Здесь и гортанные звуки, похожие на рычанье хищных зверей, и громкий хохот, и развевающиеся широкие белые одежды, зубы цвета слоновой кости, щелкающие между толстыми губами, и тупые носы негров, и запыленные ноги, и ожерелья, и браслеты!

...В Александрии, в самый вечер нашего прибытия, мы видели шествие с факелами: праздновали обрезание ребенка. Смоляные факелы освещали темные улицы, где, крича и толкаясь, двигалась пестрая толпа. Здесь, в Каире, мы тоже повидали забавные вещи; в один из последних вечеров смотрели, как на свадьбе правоверные поют хвалу Аллаху; выстроившись прямоугольником, они раскачивались, монотонно распевая. Один задавал тон и время от времени испускал пронзительные вопли. Шуты здесь великолепные, и остроты оных наилучшего вкуса... Беседует такой комик с глухим; после тщетных усилий, покричав ему по очереди в каждое ухо. он наконец, отчаявшись, принимается орать ему в задницу.

Завтра у нас ожидается прогулка на воде с несколькими девками, которые под звуки тарабука будут плясать с кроталами в руках и с золотыми пиастрами в волосах... 5 Позавчера были у одной женщины, познакомившей нас еще с двумя. Ветхое, всеми ветрами продуваемое жилище освещалось ночником; в окне без переплета виднелась пальма, а одежды на двух турчанках были шелковые, расшитые золотом. Да, здесь знают толк в контрастах: роскошные вещи особенно сверкают среди пыли.

129. МАТЕРИ. КАИР, 5 ЯНВАРЯ 1850

Между тем, когда я думаю о своем будущем (случается это со мной редко, ибо я вовсе ни о чем не думаю, хотя, глядя на руины, полагается предаваться возвышенным мыслям), короче, когда я себя спрашиваю: что я стану делать после возвращения? Что буду писать? Чего буду стоить? Где мне лучше жить? Какой линии держаться? и т. д. и т. д.,- я полон сомнений и колебаний. Переходя из одного возраста в другой, я всегда избегал поглядеть вот так самому себе в лицо и подохну в шестьдесят лет, так и не составив о себе мнения и не создав произведения, которое показало бы мне, на что я способен. Хорош или плох "Святой Антоний"? Вот о чем, например, я часто себя спрашиваю. Кто из нас ошибся - я или другие? ' Впрочем, все это ничуть меня не тревожит, я живу как растение, я впитываю солнце, свет, краски и простор, я поглощаю - вот и все. Потом предстоит все поглощенное переварить, а потом испражниться полноценным дерьмом. И это самое важное.

...Ты спрашиваешь, соответствует ли Восток тому, каким я его себе воображал. Соответствует, да, но, кроме того, он шире моих представлений о нем, Я увидел отчетливые контуры того, что рисовалось мне в смутных очертаниях. Предчувствие уступило место реальности, и настолько, что, бывало, передо мной как бы оживали вдруг старые, забытые мечты.

130. ЖЮЛЮ КЛОКЕ. КАИР, 15 ЯНВАРЯ 1850

Если смотришь на окружающее с некоторым вниманием, куда больше обретаешь вновь, нежели видишь впервые. Тысячи понятий, таившихся у тебя в зародыше, вырастают и уточняются, подобно ожившему воспоминанию. Так, едва высадившись в Александрии, я увидел перед собой живую анатомию египетских скульптур: приподнятые плечи, удлиненный торс, худые ноги и т. д. Исполнявшиеся по нашей просьбе пляски имеют настолько иератический характер, что явно происходят от плясок Древнего Востока, который всегда молод, ибо здесь ничто не меняется. Библия - картина здешних современных нравов. Знаете ли вы, что еще несколько лет назад здесь карали смертью человека, убившего быка, совсем как во времена Аписа '. Как видите, есть чем позабавиться и о чем наплести кучу вздора. Что до нас, стараемся, поелику возможно, от этого воздерживаться. Если что и опубликуем, то по возвращении, но отсюда пусть не просочится ни единое слово. Лаволе просил у меня статей или отрывков из писем для "Ревю ориенталь" . Обойдется без них, хоть я и обещал; я твердо решил еще долго ничего не печатать по разным мотивам, которые считаю очень важными и объясню вам позже, дорогой друг.

131. ЛУИ БУЙЕ. КАИР, 15 ЯНВАРЯ 1850

Мы беседуем со служителями всех религий. Порой это бывает поистине прекрасно по части поз и манер этого народа. Просим переводить нам песни, сказки, предания, все, что тут есть самого народного и восточного. Мы буквально заставляем ученых служить себе.

132. М4ТЕРИ. КАИР, 3 ФЕВРАЛЯ 1850

Когда вернусь, возобновлю свою чудесную трудовую жизнь, в просторном своем кабинете, в своем милом кресле подле тебя, славная моя старушка,- вот и все. И не говори мне больше о том, чтобы я пробивался. Пробивался - к чему? Что может дать мне удовлетворение, если не постоянные мои радости за круглым рабочим столом? Разве я не обладаю всем, чего только можно пожелать? Независимостью, свободой фантазии, двумя сотнями хорошо очинённых перьев и уменьем ими пользоваться. И потом Восток, в особенности Египет,- это край, подавляющий все мелкие мирские желаньица. Когда посмотришь столько руин, перестаешь думать о том, чтобы строить себе хибарки; вся эта древняя пыль вселяет равнодушие к славе. В данное время я отнюдь не вижу (даже с точки зрения литературы) никакой нужды добиваться известности. Жить в Париже, печататься, суетиться - все это, как погляжу из такого далека, кажется мне слишком утомительным. Возможно, через десять минут я переменю свое мнение. Но от ближних своих прошу только одного - оставить меня в покое, как делаю я по отношению к ним.

133. МАТЕРИ. МЕЖДУ МЕНИХОМ И СИУТОМ ', 23 ФЕВРАЛЯ 1850.

Здесь я приступаю к предмету, к которому ты, мне кажется, более всего любишь возвращаться и в котором я ни черта не понимаю; ты уж сама не знаешь, старушка моя, что придумать, чтобы себя помучить. Каков смысл этих слов: надо, мол, чтобы у меня было место, "скромное местечко", пишешь ты. Но, во-первых, какое? Ручаюсь, ты не назовешь его, не определишь, каким оно должно быть, какого рода. Скажи откровенно, не строя иллюзий,- есть ли хоть одно место, которое я мог бы занимать? Ты прибавляешь: "которое не отнимало бы у тебя много времени и не мешало бы заниматься чем-нибудь другим"; вот они, иллюзии, вот то самое, что думал и Буйе, начав заниматься медициной, что думал и я, берясь за юриспруденцию, отчего едва не околел из-за постоянно сдерживаемого бешенства. Если что-то делаешь, надо этому отдаться целиком и делать хорошо. Существование ублюдочное, когда весь день продаешь сало, а вечерком, после обеда, пишешь стихи, хорошо для умов заурядных, равно пригодных и для седла и для упряжки; это наихудшая порода, им ни рва не перескочить, ни телеги не потянуть.

Наконец, мне кажется, что на службу идут ради денег, ради почета или чтобы избежать праздности; но ты со мной согласишься, старушка, что я достаточно занят и не нуждаюсь в том, чтобы искать себе занятие; если же для почета, тщеславие мое таково, что я не вижу для себя почета. И в чем: должность, пусть самая высокая - а ведь ты .очешь не этого,- никогда не доставит мне того удовле-.ворения, какое приносит собственное мое уважение к себе, ьоль мне удается смастерить что-то стоящее, что-то мне нравящееся. И наконец, если для денег - те должности пли та должность, какую я смог бы занять, была бы слишком мала, чтобы внести ощутимое изменение в мои доходы. Взвесь все эти доводы, не изводи себя пустой мечтой. Есть ли на свете должность, которая позволила бы мне быть еще ближе к тебе, еще больше принадлежать тебе? И потом, разве главное в жизни отчасти не в том, чтобы не слишком изнывать от скуки?

134. МАТЕРИ. 22 АПРЕЛЯ 1850

Мы тут живем чудесно. Путешествие по Нубии окончено. Близится и конец путешествия по Египту. С сожалением покинем мы нашу милую канджу '. Сейчас мы опять медленно спускаемся на веслах по великой реке, по которой недавно подымались под двумя белыми парусами. Делаем остановки у всех развалин. Барку привязывают, мы выходим на берег. Это всегда оказывается какой-нибудь храм, по самые плечи погруженный в песок, видишь только верхнюю его часть, как бы вырытый из земли скелет. Боги с головою крокодила или ибиса изображены на стенах, побелевших от помета хищных птиц, что гнездятся в щелях меж камнями. Мы ходим среди колонн. Пальмовыми тростями и своим воображением ворошим весь этот прах. Через проломы в кровлях смотрим на ослепительно-голубое небо. Полноводный Нил течет, змеясь посреди пустыни, окаймленный по обоим берегам полосами зелени. Это и есть Египет. Часто вокруг нас оказывается стадо черных баранов, щиплющих траву, при них проворный, как обезьяна, голый мальчуган с кошачьими глазами, белоснежными зубами, серебряным кольцом в правом ухе и большими шрамами от ожогов на щеках - татуировка, сделанная раскаленным ножом. А иной раз - бедные арабские женщины в лохмотьях и ожерельях подходят к Жозефу, предлагая купить цыплят, или собирают прямо руками козий помет для удобрения своего убогого поля. Изумителен здесь свет - он всему придает яркость. В здешних городах нас это всегда ослепляет - многоцветье грандиозного костюмированного бала. Белые, желтые, лазоревые одежды в прозрачном воздухе обретают такую чистоту тонов, что художники обомлели бы. Что до меня, я брежу своей старушкой литературой, стараюсь все схватить. Очень хотелось бы что-нибудь придумать, но... сам не знаю что.

135. ЭММАНЮЭЛЮ ВАССУ ДЕ СЕНТ-УАНУ. МЕЖДУ КУСОМ И КЕНЕБОМ, 17 МАЯ 1850.

Как ты живешь и как переносишь эту негодницу жизнь? О чем толкуют в Париже? Что до нас, мы не получали вестей из Европы с конца января. Вот уже четыре поистине великолепных месяца, как живем на берегах Нила, не видя ничего, кроме развалин, крокодилов и феллахов. Это не очень-то помогает разбираться в политике или быть в курсе социального движения. Впрочем, если во Франции все в том же состоянии, в каком было при моем отъезде, если буржуа столь же яростно глуп, а общественное мнение столь же подло, одним словом, если всеобщее варево издает все тот же отвратительный гнилостный запах, я ни о чем не сожалею. Напротив, устроится все это лучше или хуже, я не потребую ни крошки от всеобщего пирога, отойду подальше, чтобы меня не толкали локтями.

136. ЛУИ БУЙЕ. МЕЖДУ ДЖИРДЖЕХОМ И СИУТОМ. 2 ИЮНЯ 1850 *

Итак, вот еще один устроившийся, определившийся, как Лормье-сын, этот великий человек! А мы-то далеко не устроены и не определились - ни в чем. Что до меня, я попросту отказываюсь. С тех пор, как мы расстались, старина, я много об этом думал. Сидя на носу нашей кан-джи, глядя на течение воды, перебираю свое прошлое основательно и глубоко. Всплывает много позабытого - как обрывки старых нянюшкиных песен, вдруг возникающие в уме. Начинается ли у меня новая полоса? Или полный упадок? От прошлого я в своих мечтах перехожу к будущему и не вижу там ничего, ничегошеньки! Нет у меня ни плана, ни идеи, ни проекта и, что всего хуже,- нет честолюбия. Одно слово, вечное "зачем?" отвечает на все и неумолимым барьером преграждает любую дорогу, которую я прокладываю себе в поле предположений. Путешествия не располагают к веселью. Не знаю, быть может, вид развалин внушает возвышенные думы, но я спрашиваю себя, откуда это глубокое отвращение, охватывающее меня теперь при мысли о том, что ради известности надо суетиться. Не чувствую в себе физических сил на то, чтобы печататься, ходить к издателю, выбирать бумагу, держать корректуру и т. д. А что это по сравнению со всем остальным? Уж лучше трудиться для себя одного. Тогда делаешь так, как хочется, по своему замыслу. Восхищаешься собою, доставляешь удовольствие себе - а разве это не главное? И потом, публика ведь так глупа! И потом, кто он, этот читатель? И что он читает? И чем он восторгается? Ах, добрые мирные времена, добрые времена париков, вам служили прочной опорой высокие каблуки и трости! А под нами земля колеблется. Где найти точку опоры, даже если допустить, что рычаг у нас есть? Чего всем нам не хватает, это не стиль, не гибкость смычка или пальцев, обозначаемая словом "талант". У нас большой оркестр, богатая палитра, разнообразные средства. По части уловок и тайных ниточек мы, пожалуй, смыслим куда больше, чем кто бы то ни было прежде. Нет, нам недостает внутреннего начала, души предмета, самой идеи сюжета. Мы делаем заметки, совершаем путешествия - убожество, убожество! Мы становимся учеными, археологами, историками, медиками, всезнайками и тонкими знатоками. Какой от всего этого толк? А сердце, вдохновение, мощь? От чего исходить и куда идти. Мы усердно лапаем, томно вздыхаем, не спеша оглаживаем, но постараться сделать ребенка! увы! Я прочитал пьесу Ожье '. Изрядно глупо, вот все, что я могу сказать. Есть места, достойные последнего дурака; ну и бурда - Иппокрена этого молодого человека! 2 Фельетон Вакери, верно, хорош 3. От всего этого мне тошно. Да, когда вернусь, я опять, и надеюсь, надолго, возобновлю свою прежнюю спокойную жизнь за круглым моим столом, поглядывая то на свой камин, то на свой сад. Буду продолжать жить медведем, презирая отечество, критику, весь мир. Эти идеи возмущают юного Дюкана, который держится противоположных мыслей, то есть строит весьма дерзкие прожекты на время после возвращения и намерен пуститься в дьявольски бурную деятельность 4. В конце зимы мы обо всем этом потолкуем с тобою, дружище.

...Конец "Мелениды" мне, нам обоим решительно не понравился 5. Мы от него сильно заскучали. Между нами говоря, старина, видно, что ты поспешил закончить. Чрезмерная краткость - обычный недостаток. Ситуация требовала большего развития, а тут всего лишь эскиз. Я читал и перечитывал этот злосчастный конец. Мое мнение - надо переделать. Это досадно - ведь до сих пор твое произведение шло ровно и все вверх. Был подъем на гору. Что до эпилога, мне не по душе смехотворный конец всех твоих персонажей - Полидам умирает от варваризма, Коракоид тонет в бульоне, или тот же Коммод, чей конец хорошо известен твоему римскому слушателю 6. Особенно не понравился мне Полидам. Что Марций умирает от несварения желудка, очень хорошо - тем более что другие умрут иной смертью:

Quant a Pantabolus, II partit pour I'Afnque... А Пантабол, тот в Африку отплыл...-

и следующие два стиха - прекрасно, крепко и добротно. Не понравилось мне подробное описание носа трактирщика. Это было хорошо один раз, в предыдущей песне, когда шла речь об этом персонаже и он был перед нами! Но здесь это натянуто и не лучшего вкуса. Тем паче что за две строфы до этого ты уже говорил об этом трактирщике: "I'hotelier fort discret" ("хозяин весьма скромный") Но начну с начала:

Oh je ]e sais trop bien, dit-il avec effort! C'est mon mauvais genie, etc.

О да, все ясно мне! - сказал он через силу.- Ты злой мой гений и т. д.

Мне, напротив, кажется, что он должен был очень удивиться, встретив Мелениду, о которой вовсе не думал. В этом театральном эффекте (а именно таковым является присутствие Мелениды в этот момент) ты лишаешь себя истинно театрального эффекта: удивления Павла.

Строфа
Tu connais maintenant cette longue torture
Tu sais le sang qui bout a la lave pareil,
La bouche qui fremit, la tempe qui murmure.


Теперь ты знаешь это долгое мученье
Знаешь, как кровь кипит, подобно лаве,
Уста дрожат и звон стоит в висках,-

мелодраматический романтизм, тут, милый мой, больше воплей, чем истинного чувства. Наверняка она должна была сказать не это.

Строфа "Elle avait dans la voix..." ("В голосе ее...") изящна, хотя мне не нравится "le ciel sans melanges" ("небо без примесей"), и потом - зачем тут разражается буря? Потому ли, что кого-то хотят убить? Слишком трагедийно, слишком вычурно. Да, знаю, всякое злодейство должно совершаться в ненастье. Но, думаю, ты мог бы отойти от этого принципа. В общем, я не одобряю бенгальского огня, озаряющего конец.

...Но дурно, по-моему, следующее:

Notre torche d'hymen o'est la tempete an eiel' Nous fuirons, nous aurons quelque retraite ombreuse Pour у faire a nos coeurs un exil eternel

..........nos desirs immenses
. la vie est courte... le monde est etroit.

Наш брачный факел - это буря в небесах! Мы убежим с тобой в тенистое укрытье, Сердцам то нашим будет вечной ссылкой

.......наша страсть безмерна
.жизнь коротка... мир тесен.

Фальшиво, фальшиво. Разве это античность? Разве это не вчерашний день? Да это Велледа. А ты вставляешь во времена Коммода 8. И затем - к чему им прятаться? Кто теперь противится тому, чтоб они жили вместе? Не должна ли Меленида быть вполне счастливой, раз Павел уже не может жениться на Марции? Почему же

.Notre bonheur est fait de pleurs et de vengeances

El cet amour terrible aura des violences
Pleines de volupte^e delire et d'effroi.
Из слез и мести наше счастье состоит.
И грозная любовь будет полна страстей,
Исполненных огня, бреда и страха,-

почему "бреда", почему "страха"- страха перед чем?

Из твоего плана я понял так, что в этом месте торжествующая Меленида опутает Павла змеиной дилеммой: "Puisque tu viens avec moi" ("Раз ты идешь со мной"),- столь женственной и логичной, что этот молодец, заколебавшись, скажет себе: "Клянусь, ловкий ход",- и пойдет с ней, дабы спокойно с ней спать. Ты даже говорил мне о комическом эффекте от перемены сердечной склонности Павла. Надо было что-то сделать в этом духе?

...Вот, милостивый государь, все замечания, которые я мог из себя исторгнуть. Мой спутник их разделяет. Если находишь, что я придираюсь, то пойми, "Меленида" - настолько строгое произведение, что малейшая неловкость выпирает, к тому же вы, ваше высочество, сами приучили нас не давать поблажек, и мушиные точки на пурпуре заметней, чем на льне.

Максим Дюкан находит, что Гюстав Флобер слишком снисходителен в своей критике.

Добрый мой дружище, подлинный недостаток твоего конца в том, что он слишком краток и скомкан. Здесь надо было дать что-нибудь простое и широко развернутое. Впрочем, успокойся, ты его переделаешь, и переделаешь хорошо. Я это предсказываю, я в этом уверен. Зимою мы вновь займемся этим в Круассе, в наши славные воскресенья, о которых я вспоминаю каждое воскресенье.

* В этом письме, как и в ряде других, где Флобер дает детальный стилистический анализ стихотворных произведений, фрагменты анализируемых текстов приводятся по-французски. Русский перевод - по необходимости не вполне адекватный - помещается под строками французского текста или (внутри абзаца) в скобках. (Примеч. ред. перевода.)

137. ЛУИ БУЙЕ. КАИР, 27 - 20 ИЮНЯ 1850

План китайской повести мне кажется отличным в качестве общей идеи '. Можешь ли прислать мне набросок? Когда основные вехи местного колорита будут расставлены, отложи книги и начни писать; не стоит слишком углубляться в археологию - это общая и, как я считаю, пагубная тенденция нового поколения... А сколько потерянного времени! Как мы ни жалки, у нас, я полагаю, много вкуса, потому что мы глубоко историчны, мы все допускаем и, судя о предмете, становимся на его точку зрения. Но есть ли у нас столько же врожденного таланта, сколько понимания? И более того - совместима ли с подобной широтой неукротимая самобытность? Вот мои сомнения касательно художественного духа нашего времени, сиречь того, как сейчас мало истинных художников. Но коль мы. не создадим ничего путного, то, быть может, хотя бы под-1 готовим и введем в жизнь поколение, наделенное сме-, лостью (ищу другое слово) наших отцов и нашим эклектизмом. Это бы меня удивило: мир становится непроходимо глуп. Жить в грядущем будет прескучно. Хорошо, что мы живем теперь. Ты не поверишь, но мы много толкуем о будущем обществе. Я почти убежден, что в более или менее отдаленном времени оно будет жить под присмотром, как в коллеже. Власть возьмут в руки классные наставники. Все будет в униформе. Человечество в глупейшем своем сочинении больше не будет делать ошибок, но какой дрянной стиль, какое отсутствие изящества, ритма, порыва! О вы, Манье грядущего, куда денутся ваши восторги?

Не беда, милосердный бог нас не оставит! Будем надеяться, что он всегда одержит верх и что старый этот солдат не падет. Вчера вечером (или вчера ввечеру) перечитал брань Павла против Венеры 2, а нынче утром защищал, как в восемнадцать лет, доктрину искусства для искусства от некоего утилитариста (в остальном человека неглупого): 3 я сопротивляюсь бурному потоку. Повлечет ли он нас за собой? Нет, лучше уж размозжим себе башку ножкою своего стола. "Будем сильными, будем красивыми, оботрем о траву пыль, пачкающую наши золотые туфли" 4, или даже не будем обтирать... Лишь бы внизу было золото, не беда, что сверху пыль! Читал (это я все по поводу этой старой хрычовки литературы, которую приходится пичкать ртутью и пилюлями...), читал критику Вакери о "Габриэль" 5. Хорошо, даже очень. Это меня изрядно j дивило, ловко он подметил слабое место Ожье; мне понравилось.

...Провел часть ночи за чтением романа Скриба "Анонимная любовница" 6. Неподражаемо. Раздобудь это произведение, это предел нечистоплотности, там есть все. О публика, публика! Бывают минуты, когда, подумав о ней, чувствую такую же огромную и бессильную ненависть, какую испытывала Мария-Антуанетта, глядя, как толпа занимает Тюильри 7.

138. ЛУИ БУЙЕ. ДАМАСК, 4 СЕНТЯБРЯ 1850

Для нас, однако, должна бы уже миновать пора мигреней и нервных обмороков. Нас, видишь ли, губит, нас стесняет нечто весьма глупое: "вкус", хороший вкус. У нас его слишком много, я хочу сказать, что мы тревожимся о нем больше, чем нужно. Боязнь дурного вкуса затопляет нас, как туман (противный декабрьский туман, который внезапно спускается, леденит внутренности, раздражает нас зловонием и щиплет глаза). И, не решаясь сделать шаг, мы остаемся недвижимы. Не чувствуешь ли ты, насколько мы становимся критичны,- у нас завелись собственные поэтические теории, принципы, предвзятые! идеи, наконец, правила, совсем как у Делиля и Мармон-! теля! ' Правила другие, но разве в этом суть? Смелость,] вот чего нам не хватает. О, вернись, золотое время моей' юности, когда я мог состряпать за три дня драму в пяти актах 2. Одержимые сомнениями, мы похожи на тех несчастных верующих, которые из страха перед адом не видят жизни и будят на заре своего духовника, спеша покаяться в том, что ночью видели любовные сны. Не будем же чрезмерно тревожиться о результате. Будем любить, любить, не все ли равно, какого младенца родит Муза! Разве не в ее поцелуях самое чистое наслаждение?

Писать плохо, писать хорошо - какая разница? Что до меня, я решил не думать о потомстве. Это благоразумно. Мое решение твердо. Если только через несколько лет не подует какой-нибудь очень уж литературный ветер, я не намерен "заставлять скрипеть печатные станки" ради измышлений своего мозга. Ты и моя матушка и еще кое-кто (просто поразительно, насколько люди не позволяют ближнему жить как ему хочется) весьма осуждали мой образ жизни. Погоди немного, вот я вернусь, и ты увидишь, буду ли я жить по-прежнему. Ей-ей, забьюсь в свою нору и, пусть весь мир рушится, шагу из нее не сделаю. Деятельность (если только в ней нет страсти) вызывает у меня все большее отвращение.

...Нынешнее твое самочувствие - следствие длительного напряжения из-за твоей "Мелениды". Ты думаешь, что голова поэта - нечто вроде прядильного станка и из нее все время должно что-то выходить, безустанно и беспрерывно? Полно, голубчик! Погорлань один в своей комнате. Поглядись в зеркало, взъерошь себе волосы. Тебя расстраивает нынешнее положение общества? Это впору буржуа, пусть они волнуются за своими конторками; но и я временами испытываю юношескую тоску. Все приходит на ум "Ноябрь". То ли я иду к возрождению, то ли это дряхлость, схожая с расцветом? Я, однако, оправился (не без труда) от ужасного удара, нанесенного мне "Святым Антонием" s. He стану хвалиться, я все еще немного ошеломлен, но уже не болен, как в первые четыре месяца моего путешествия. Тогда я все видел сквозь пелену досады, вызванной этим разочарованием, и повторял себе то и дело г [упый вопрос, который нынче задаешь мне ты: "Зачем?"

Однако во мне явно происходит перемена к лучшему . (Ты, возможно, предпочел бы, чтобы я писал о путешествии, о просторах, горизонтах, голубом небе?) Убеждаюсь, что с каждым днем становлюсь все более впечатлительным и чувствительным. Пустяк вызывает у меня слезы... Какие-то совершенно ничтожные вещи хватают за душу. Я предаюсь грезам, я рассеян. Все время такое состояние, будто выпил лишнее; при этом я все больше глупею и тупею, не понимаю, что мне толкуют. Память подводит меня все чаще и чаще. И потом - вдруг бешеная жажда писать. Как вернусь, уж поработаю! Вот так!

Хорошо, что ты думаешь о "Лексиконе прописных истин". Такая книга, если сделать ее как следует, с хорошим предисловием, где будет указано, что труд этот имеет целью вернуть публику к традиции, к порядку 4, к общепринятым условностям,- да еще написать ее так, чтобы читатель не знал, издеваются ли над ним или всерьез пишут,- возможно, была бы произведением необычным а имела бы успех, ведь в ней все было бы злободневно.

Если в 1852 году нас не ждет страшный разгром по случаю выборов президента 5, если буржуа, наконец, восторжествуют, то, быть может, мы еще продержимся лет сто. Тогда, устав от политики, общество, возможно, пожелает развлечений литературных. Произойдет отход от деятельности к мечте - тут-то настанет наш день! Если же, напротив, нас ввергнут в будущее, кто знает, какая тогда возникнет поэзия. Какая-нибудь да будет, полно, не надо ничего оплакивать, ничего не надо проклинать, примем все, сохраним широту вкусов. Недавно мне сообщили факт, меня ужаснувший: англичане создают проект железной дороги, которая пройдет от Кале до Калькутты. Она пересечет Балканы, Тавр, Персию, Гималаи. Увы, неужели мы настолько уж стары, что забудем извечную тоску по стуку колес Гекторовой колесницы? 6

Прочитал в Иерусалиме социалистическую книгу ("Опыт позитивной философии" Огюета Конта) 7. Дал ее мне ярый католик, прямо пристал - я-де должен ее прочитать, дабы убедиться, насколько и т. д.8 Я полистал несколько страниц: глупость несусветная. Впрочем, я не ошибся в своих ожиданиях. Там богатейшие россыпи комического, целые Калифорнии гротескных нелепостей. Есть, возможно, и кое-что другое. Возможно. После возвращения я, конечно, первым делом займусь изучением всех этих жалких утопий, волнующих наше общество и грозящих обратить его в развалины. Почему не удовольствоваться целью нам доступной? Она стоит всякой другой. Если подойти беспристрастно, не было целей более плодотворных. Бездарность состоит в желании делать выводы. Мы говорим себе: но ведь сама наша основа неустойчива; так кто же из двоих окажется прав? Я вижу прошлое в развалинах и будущее в зародыше; одно слишком старо, другое слишком юно. Все смешалось. Но надо же понимать, что существуют и сумерки, а не желать, чтобы был только полдень или только полночь. Не все ли нам равно, какое обличье будет у завтрашнего дня. Мы видим лицо дня нынешнего. Оно дико гримасничает и потому вернее всего изображается романтизмом 9.

Когда еще мещанин был грандиознее, чем ныне? Что против него мольеровский? Г-н Журден и в подметки не годится первому попавшемуся купчишке 10.

...Да, глупость состоит в желании делать выводы. Мы - всего лишь ниточка, а хотим видеть всю ткань. Это и приводит к вечным спорам об упадке искусства. Люди теперь только и знают, что говорить себе: мы исчерпались окончательно, мы дошли до последней точки и т. д. и т. д. Бывало ли когда, начиная с Гомера, чтобы художник с толикой разума делал выводы? Удовольствуемся нарисованной картиной, это тоже неплохо.

И потом, старина, разве уже нет солнца (хотя бы ру-анского солнца), нет запаха скошенного сена, плеч тридцатилетних женщин ", старой книги в углу у камелька и китайского фарфора? Когда все умрет, воображение по кусочку бузинной сердцевины и по черепкам ночного горшка сумеет восстановить целые миры.

139. ФРАНСУА ПАРЕНУ. РОДОС, 6 ОКТЯБРЯ 1850.

Глупость - нечто несокрушимое. Кто ее атакует, сам об нее разбивается. Она из породы гранита, столь же тверда и долговечна. В Александрии некий Томпсон из Сандерленда написал на обелиске Помпея свое имя шестифутовыми буквами. Они видны на расстоянии четверти лье. Невозможно осмотреть колонну, не увидев имени Томпсона и, следовательно, не подумав о Томпсоне. Этот кретин включился в монумент и с ним себя увековечил. Да что я говорю? Он подавляет памятник великолепием своих гигантских букв. Ну, не ловко ли придумано - вставить будущих путешественников думать о тебе и но лишать тебя! Все остолопы - более или менее Томпсоны из Сандерленда. Сколько встречаешь их в жизни в прекраснейших ее местах, в самых чистых ее уголках? И ведь они всегда нас одолевают, их так много, они так часто попадаются, у них такое отменное здоровье! В путешествии встречаешь их уйму, в нашей памяти собралась уже недурная коллекция; когда их видишь недолго, они забавны. В отличие от обыденной жизни, где они доводят до бешенства.

...Кстати о священнике, раз уж это слово мне подвернулось (на кончик пера),- я чертовски много перевидал их в Сирии и в Палестине. Видели мы капуцинов, кармелитов и т. д. ... Нет, кто хочет стать набожным, не должен отправляться в Святую землю. Арабская пословица гласит: "Остерегайся пилигрима". Это весьма благоразумно, могу вам поручиться. В Масличной роще1 я видел трех капуцинов за легким завтраком в обществе двух девиц, чьи белые груди так и сияли на солнце. Честные отцы с явным удовольствием ласкали красоток. Когда мы уходили, им принесли бутылку водки, и стаканчики уже были налиты. Вот как! И все же я везу преогромную коллекцию четок для чистых душ. Все это, славный мой дружище, не мешает Сирии быть чудесной страной, и, когда мы уезжали пч Бейрута, на сердце у нас было грустно. Мы там прожили два месяца славной бродяжнической жизнью.

140. МАТЕРИ. РОДОС, 7 ОКТЯБРЯ 1850

Что до Баальбекского храма ', я и не подозревал, что можно влюбиться в колоннаду, однако это произошло. Надобно сказать, что колоннада эта словно сделана из резного, позолоченного серебра - так отливают камни на солнце. Время от времени проносится большая птица, махая в голубом воздухе бесшумными крыльями; тень ее овального туловища на миг появляется на камнях и скользит по ним; потом опять покой, ветер и безмолвие.

141. ЛУИ БУЙЕ. КОНСТАНТИНОПОЛЬ, 14 НОЯБРЯ 1850.

Прежде всего - о Константинополе, куда я приехал вчера утром, я тебе нынче ничего не напишу, кроме того, что меня поразила идея Фурье - Константинополь в будущем станет столицей мира '. Он и впрямь как бы воплощает все человечество. Чувство своей малости, которое испытал ты, приехав в Париж, охватывает здесь вдвойне, когда оказываешься среди толпы незнакомых людей, от перса и индуса до американца и англичанина, среди такого множества отдельных индивидуальностей, сумма которых уничтожает твою индивидуальность. И затем, все это так необъятно. На улицах теряешься, не видно ни их начала, ни конца. Кладбища - рощи посреди города. С высоты Галатской башни2 видишь все дома и все мечети (рядом с Босфором и Золотым Рогом и между ними, где полно судов). Дома тоже можно уподобить кораблям, и тогда получится целый неподвижный флот, в котором минареты - вроде мачт на высокобортных кораблях (фраза немного закрученная, но пусть).

...Что до меня, положительно не знаю, что со мной. Иногда чувствую себя подавленным (слово слишком слабое); иной раз стиль (в состоянии бесплотном, межеумочном, подобно невесомой материи) движется во мне и кружит, повергая в опьяняющий жар. Потом все гаснет. Очень мало размышляю, грезам предаюсь лишь изредка. Мой жанр наблюдений - прежде всего нравы. Никогда не подозревал об этой стороне путешествия. Сторона психологическая, человеческая, комическая здесь представлена очень богато. Встречаются замечательные физиономии, существа, радующие взор пестротой и разнообразием вышивок и лохмотьев, все в грязных пятнах, дырах и позументах. А внутри - все та же неизменная и несокрушимая, извечная подлость. Она - основа. Ах, сколько ее тут насмотришься! Время от времени, в городах, раскрываю газету. Кажется, мы пустились во все тяжкие. Мы пляшем не на вулкане, а на доске нужника, которая, сдается, изрядно подгнила... 3. Меня осаждает мысль заняться этим предметом... Слова уже вертятся у меня на языке, я ощущаю краски на кончиках пальцев. Многие сюжеты, в плане более четкие, не так рвутся выйти на свет, как этот.

Кстати о сюжетах; у меня их сейчас три, хотя, возможно, это все один и тот же, что меня сильно удручает: 1) "Ночь Дон Жуана", которую я задумал в карантине на Родосе; 2) "Анубис"-история женщины, которая хочет быть любимой богом. Этот сюжет - самый возвышенный, но там есть безумные трудности; 3) мой фламандский роман о девушке, которая умирает девственницей в мистическом экстазе, на руках у отца и матери в маленьком провинциальном городке посреди садика, засаженного капустой и фруктовыми деревьями, на берегу речушки вроде О-де-Робек 4. Мучит меня сходство идей всех трех замыслов. В первом - неутолимая любовь в двух видах - любви земной и любви мистической. Во втором - то же самое, но тут героиня отдается, и земная любовь не так возвышенна, ибо выражена более четко. В третьем - оба вида любви соединены в одном человеке, и одна любовь ведет к другой; только героиня моя умирает от религиозной мастурбации после того, как познала мастурбацию чувственную. Увы, боюсь, что тот, кто так легко анатомирует еще не рожденных детей, не очень-то способен их родить. Меня ужасает эта склонность к абстракциям. Надо от нее избавляться. Мне необходимо понять, на что я способен. Чтобы жить спокойно, я хочу иметь собственное мнение о себе, мнение окончательное, которое поможет мне разумно применять свои силы. Прежде чем приступать к пахоте, надо установить качество моего участка и его границы. В отношении внутреннего моего литературного состояния я испытываю то же чувство, какое все люди нашего возраста в какой-то мере испытывают в отношении общественной жизни: "чувствую потребность определиться".

В Смирне, во время ненастья, мешавшего нам выходить из дому, я взял в библиотеке "Артура" Эжена Сю 5. Тошнотворно, этому нет названия. Стоит прочитать эту книгу, чтобы проникнуться презрением к деньгам, успеху и к публике. Литература больна чахоткой. Она харкает, пускает слюни, она покрыта чирьями, которые прячет под надушенными пластырями, она так усердно причесывалась, что у нее вылезли все волосы. Чтобы исцелить этого прокаженного, потребовался бы не один Христос от Искусства.

Вернуться к античности - уже было. К средним векам - тоже было. Остается современность. Но почва колеблется, на чем же поставить фундамент? И, однако, от этого зависит жизненность литературы, а следовательно, ее долговечность. Все эти вопросы настолько меня тревожат, что мне даже перестало нравиться, когда со мной об этом говорят.

...Проплывая мимо Абидоса, много думал о Байроне . Здесь его Восток, турецкий Восток, Восток кривых сабель, албанских костюмов и зарешеченных окон, глядящих на синие волны. А мне милее выжженный Восток бедуина и пустыни, золотистые дали Африки, крокодил, верблюд, жираф...

...Надо бы снова приняться за "Аженора" 7. Решительно превосходная вещь. На днях я ехал верхом на лошади, повторял оттуда вслух некоторые стихи и хохотал как сумасшедший. Это будет славной работой, развлечением тож, когда вернусь, и поможет разогнать скуку от вида отечества моего.

Подумываю также о "Лексиконе". Хорошие статьи может дать медицина, естественная история и т. д. Вот. например, из зоологии, по-моему, здорово: "Лангуста". Что есть лангуста? - "Лангуста - это самка омара".

Почему смерть Бальзака так меня огорчила? 8 Когда умирает человек, которым восхищаешься, всегда грустно. Надеялся, что когда-нибудь с ним познакомишься и заслужишь его любовь. Да, это был большой человек, и он чертовски понимал свое время. Он, так хорошо изучивший женщин, умер, как только женился и когда общество, которое он знал, начало распадаться. С Луи-Филиппом ушло нечто такое, чему нет возврата. Теперь нужны другие песни.

142. МАТЕРИ. КОНСТАНТИНОПОЛЬ, 24 НОЯБРЯ 1850.

На свете есть много такого, что тебе, моя старушка, при твоем простодушии, неведомо. Я же становлюсь великим моралистом, да и всегда я с головой погружался в этот род наблюдений, и мне довелось приподнять немало завес, скрывавших бессчетные гнусности. Женщин учат лгать преподлеишим образом. Обучение длится всю жизнь. Начиная с первой горничной, которую им дают, и до последнего любовника, который им попадается, каждый помогает им стать негодяйками, а потом ими возмущаются. Пуританство, жеманство, ханжество, система существования замкнутого, ограниченного извращает и губит в расцвете очаровательнейшие божьи создания. Ты сама можешь дополнить все, что я хочу здесь сказать. Я боюсь морального корсета, вот и все. Первые впечатления не стираются, ты это знаешь. Мы носим в себе свое прошлое; всю жизнь паше младенчество отзывается в нас. Анализируя себя, я нахожу в себе еще свежими со всеми их влияниями (измененными, правда, из-за различных их сочетаний) след папаши Ланглуа, след папаши Миньо, след "Дон Кихота" и моих мечтании в саду, рядом с окном анатомического зала 2.

...Только что я упомянул о наблюдении нравов. Никогда не предполагал, как богато представлена эта сторона в путешествии. Сталкиваешься с таким множеством различных людей, что в конце концов начинаешь немного понимать мир (благодаря тому, что по нему ездишь). На земле полным-полно замечательных физиономий. Путешествие таит огромные и нетронутые россыпи комического. Не пойму, почему никто до сих пор не высказал этой лшсли, которая кажется мне вполне естественной. И потом, как быстро люди распахиваются, какие странные делают признания! Человек путешествует уже целый год п не находит с кем поговорить; однажды вечером он встречает тебя в гостинице или в шатре; сперва вы говорите о политике, затем толкуете о Париже, затем пробка Еютихоньку выскакивает, вино разливается, и часа через два все опустошено до дна или почти до дна. Назавтра вы расстаетесь, и ты никогда уже не увидишь своего вчерашнего ближайшего друга; часто это даже вызывает странную грусть.

На "Ллойде" 3 мы ехали с одним американцем, его кеной и сыном - неплохие люди, путешествующие ради развлечения. Сын - рослый оболтус 14-ти лет, румяный, молчаливый, неуклюжий, дрожит над своим биноклем, с которым не расстается. Отец - невысокий толстяк, разбитной, открытый, веселый. Мать - ей лет 40 - говорит по-французски с небольшим, очень милым акцентом, лицо бесстрастное, блондинка, шелковое платье, обилие кольдкрема, очень изысканна и грациозна. В течение трех дней я научно исследовал это трансатлантическое семейство (впрочем, люди они вполне благовоспитанные), и вот результат моего труда. Сына уже водил - или поведет в ближайшие дни - к девкам слуга его отца, слуга в сговоре с толмачом, на предмет обворовывания своих хозяев. Барин груб с барыней, и она, выходя к столу, промывает себе глаза. Больше того, я обнаружил, что этот славный американец - отчаянный повеса и приударяет за маленькой гречанкой, женой переводчика из консульства, которая недостойна завязывать шнурки у американской леди. Добряк супруг увиливает от сына и от жены, дабы вести с дщерью греков мифологические беседы. Он таскает ее с ними повсюду. Как-то вечером шли мы с ним вдвоем но улице Перы 4, как вдруг вблизи нас прошла безобразная розовая шляпка с черной вуалью. Американец круто остановился и пробормотал себе под нос: "О, миленький греческий женщин!" Ну как, разве не над чем тут посмеяться и, главное, не о чем вволю поразмышлять?

143. ФРАНСУА ПАРЕНУ. КОНСТАНТИНОПОЛЬ, 24 НОЯБРЯ 1850.

Ах, папаша Парен, старый проказник, были бы вы здесь, вы таращились бы вовсю на проходящих по улицам женщин. Они тут разъезжают в чем-то вроде старинных карет на рессорах, снаружи раззолоченных, как табакерки. А внутри они возлежат на диванах, как у себя дома (шелковые занавески порой закрывают внутренность кареты), и можно вволю ими любоваться. На лице носят они прозрачную вуаль, сквозь которую виднеются алые накрашенные губы и дуги черных бровей. В прорезе вуали, между лбом и щеками, сверкает пара глаз, прожигающих вас своим взором и вонзающих в вас неподвижные зрачки. Издалека эта вуаль незаметна, она лишь придает странную бледность, при виде которой вы застываете на месте от удивления и восторга. Они похожи на привидения. Сквозь ниспадающую на руки вуаль сверкают бриллиантовые кольца. И подумать только, боже милосердый, что лет через десять они будут носить шляпу и корсет! будут подражать своим мужьям, которые одеваются по-европейски, носят сапоги и редингот!

144. МАТЕРИ. КОНСТАНТИНОПОЛЬ, 15 ДЕКАБРЯ 1850.

Когда же моя свадьба? - спрашиваешь ты, узнав о женитьбе Эрнеста. Когда? Надеюсь, никогда. Насколько человек может отвечать за свои будущие поступки, я даю ответ отрицательный. Соприкосновение с миром, в котором я за эти четырнадцать месяцев так основательно потолкался, все сильнее побуждает меня снова забраться в мою раковину. Папаша Парен ошибается, полагая, будто путешествия меняют человека. Что до меня, то, каким я уехал, таким и вернусь, разве что на голове моей будет несколькими волосками меньше, а внутри ее - намного больше пейзажей. Вот и все. Что до душевных склонностей, все по-прежнему - до нового распоряжения. И затем, коль говорить все начистоту и коль слова мои не прозвучат слишком самонадеянно, я бы сказал, что слишком стар, чтобы меняться. Возраст уже не тот. Когда человек прожил, как я, жизнью сугубо внутренней, заполненной неистовым анализом и подавляемыми порывами, когда он столько раз сам себя то возбуждал, то успокаивал и провел всю свою молодость, упражняясь в управлении душой, подобно всаднику, который ударами шпор заставляет своего коня мчаться галопом по полям, идти шагом, скакать через рвы, бежать то рысью, то иноходью - все лишь для того, чтобы позабавиться и наловчиться; так вот, говорю я, если он не сломал себе шею вначале, есть много шансов на то, что он не сломает ее и впредь. Я тоже определился в том смысле, что нашел свою посадку, свой центр тяжести. Не допускаю мысли, чтобы какой-либо внутренний толчок мог заставить меня сдвинуться с места или упасть. Женитьба была бы отступничеством, меня ужасающим. Смерть Альфреда не заслонила воспоминания о том, как взбесила меня его женитьба '. Это было, как для людей набожных весть о дебоше, учиненном их епископом. Будь ты мал или велик, но если ты вздумал вмешиваться в дела господни, надо начать с того, чтобы - хотя бы из соображений гигиены - поставить себя в такое положение, где ты не окажешься в дураках. Ты сможешь изображать вино, любовь, женщин, славу, при условии, дорогой мой, что сам не будешь ни пьяницей, ни любовником, ни супругом, ни воякой. Когда вмешиваешься в жизнь, плохо ее видишь - либо ты от нее страдаешь, либо чересчур ею наслаждаешься. Художник, на мой взгляд,- некое уродство, нечто противоестественное. Все беды, которыми его осыпает провидение, валятся на него из-за упорного отрицания этой аксиомы. От этого он и сам страдает, и причиняет страдания. Спросите женщин, любивших поэтов, и мужчин, любивших актрис. Итак, вот мой вывод: я решил жить, как жил, один, в кругу великих, заменяющих мне круг знакомых, жить в своей медвежьей шкуре, поскольку я медведь, и т. д. Плевать мне на свет, на будущее, на то, что скажут, на какое бы то ни было положение и даже на литературную славу, мечтая о которой я когда-то провел столько бессонных ночей. Вот таков я, такова моя натура.

...Молодчина Эрнест! Итак, он женился, занял положение и сверх того по-прежнему подвизается в суде! 2 Красота, да и только: буржуа, солидный господин! Теперь-то он еще лучше, чем прежде, станет защищать порядок, семью и собственность. Впрочем, он прошел нормальный путь. Он тоже увлекался искусством, носил у пояса кинжал и в мечтах сочинял драмы. Потом стал студентом-вертопрахом Латинского квартала; называл своей "возлюбленной" тамошнюю гризетку, которая ужасалась моим речам, когда я навещал друга в их вонючей каморке. Он отплясывал канкан в "Шомьер" и пил бишоф с белым вином в кабачке "Вольтер". Потом получил степень доктора прав. Раньше он всерьез валял дурака, а теперь стал дурацки серьезным. Он обрел солидность, шалил уже только тайком, купил себе, наконец, часы и "отрекся от воображения" (цитирую его буквально); сколь горестным, наверно, было прощанье! Даже страшно подумать! Теперь он, я уверен, мечет громы против социалистических доктрин, толкует о здании, об "основах", о "кормиле", о "гидре анархии". Как судья он реакционер: как супруг будет рогат; и, проводя так жизнь между своей самочкой, детками и подлостями своего ремесла, будет добрым малым, осуществившим все, что положено человеку. Брр! Поговорим о другом.

В четверг, возвратясь из Азии - был день моего рождения,- я застал дома два твоих милых письма. То-то был праздник. Максим остался дома заниматься приготовлениями к отъезду (таможня, деньги, отправка ящиков и т.д.), а я с утра отправился с нашим другом графом Козельским на польскую ферму по ту сторону Босфора, в Азии. За день мы проделали пятнадцать лье, скача во весь опор, мчась галопом по снегу, покрывавшему пустынную землю. Вокруг вздымались холмы, как гигантские волны, однообразную белизну которых местами нарушали низкорослые хилые дубы или заросли вереска. Бледное солнце освещало этот холодный пейзаж. Мы заблудились. Пастухи-болгары в меховых плащах, похожие скорее на медведей, чем на людей, вывели нас на правильный путь. Торной дороги не было вообще, мы видели на снегу только следы пробегавших тут ночью зайцев да шакалов. Подымаясь и спускаясь по холмам, наш проводник во все горло орал песню на высоких нотах, которую ветер тотчас срывал с его уст и уносил в пустоту. Было очень холодно, но от тряски в седле мы вспотели. Козельский говорил: "О, мне кажется, будто я в Польше". А я думал о дальних путешествиях по суше в Центральной Азии, думал о Татарии, о Тибете, обо всем этом обширном крае мехов и городов с оловянными куполами.

145. ЛУИ БУПЕ. АФИНЫ, 19 ДЕКАБРЯ 1850

Итак, с Востоком покончено. Прощайте, мечети! Прощайте, женщины в чадрах. Прощайте, милые турки в кофейнях, которые, не выпуская изо рта чубук, пальцами чистят себе ногти на ногах! Когда увижу я вновь негритянок, сопровождающих свою госпожу в баню! В большом цветном платке они несут смену белья; идут, покачивая толстыми бедрами, волоча по мостовой желтые туфли, которые при каждом шаге звонко хлопают по подошве. Когда увижу я вновь пальму? Когда сяду вновь на верблюда?

О, Плюме-младший! Вы изобрели средство обеззараживать дерьмо, дайте же мне какую-нибудь кислоту, чтобы "обесскучить" душу человеческую.

...Не случается ли тебе мечтать о воздушных шарах? Человеку будущего, возможно, уготованы необычайные радости. Он будет путешествовать среди звезд, с пилюлями воздуха в кармане. Мы с тобою явились на свет слишком рано и в то же время слишком поздно. Нашим делом будет самое трудное и наименее славное: переход.

Чтобы создать нечто прочное, нужно устойчивое основание; нас же тревожит грядущее и задерживает прошлое. Вот почему настоящее ускользает от нас.

...Как я буду рад вновь увидеть твою несравненную физию, бедный мой старина! Как чудесно мы возобновим наши славные воскресенья! Но что я стану делать, когда вернусь? Понятия не имею, и нет у меня никаких планов. Я столько думал о будущем, что уже и думать не хочу. Слишком утомительно и бесплодно. Представляешь, как здорово буду я горланить "Мелениду" с первой строчки до последней! '

146. МАТЕРИ. АФИНЫ, 26 ДЕКАБРЯ 1850

Прыгаем от радости, что мы в Афинах. Прежде всего, мы как будто попали в весну, после Константинополя, который зимою - самая настоящая Сибирь. Там на вас дуют ветры прямо из России, да еще охлажденные Черным морем. Здесь же мы снова видим мирты и оливы, напоминающие милую нашу Сирию. И потом, руины! руины! Какие руины! Какие люди были эти греки! Какие художники! Читаем, делаем заметки... Что до меня, я в олимпийском расположении духа, я впитываю античность всем мозгом. Вид Парфенона - одно из самых волнующих впечатлений моей жизни. Что бы ни говорили, Искусство - это не обман. Пусть буржуа благоденствуют! Я не завидую их тучному блаженству.

147. МАТЕРИ. ПАТРАС, 9 ФЕВРАЛЯ 1851

Все, что ты пишешь... о забвении отсутствующих, ничуть меня не удивляет. Так уж устроено большинство душ. От пошлости жизни, когда ее наблюдаешь вблизи, становится тоскливо до тошноты. Клятвы, слезы, отчаяние, все это уходит, как горсть песка меж пальцев. Немного подождите, сожмите руку, и вскоре ничего не останется. И потом, так скучно играть постоянно одну и ту же роль, и публика так мало это ценит! Так утомительно носить в себе постоянно одно и то же чувство! Ощущаешь потребность в перемене, в рассеянии. Вот в чем корень зла. Сердце, как желудок, требует разнообразной пищи. К тому же заурядное, жалкое, глупое, мелкое разве не имеют в себе привлекательности неодолимой? Почему столько мужей спят со своими кухарками? Почему Франция возжелала Людовика XVIII после Наполеона? И грустней всего в один прекрасный день заметить, что рушится старая дружба. Ты верил, храня давние симпатии, в существование некой общности чувств, а ее уже нет. Ты говорил себе: когда понадобится, друг придет мне на помощь. Ты призываешь его, а он даже не понимает твоего языка. Меж одним мужчиной и другим, меж одной женщиной и другой, меж одним сердцем и другим - какие пропасти! Сравнительно с ними расстояния меж континентами - пустяк!

Разве мне надо, чтобы вы кидались в воду, если я в нее упал? Или чтобы защищали меня от убийц? Я умею плавать, и теперь уже не убивают. Сердце жаждет не жертвы, но взаимности. Я требую, чтобы меня любили, как люблю я, чтобы плакали, как плачу я, и по тем же поводам, чувствовали, как чувствую я, вот и все. Нет ничего бесполезнее героической дружбы, которой, чтобы обнаружиться, нужны особые обстоятельства. Самое трудное - найти человека, который не будет тебе действовать на нервы ни в каких житейских делах.

Не находишь ли ты, дорогая моя старушка, что я в путешествии стал чертовски тонким моралистом? Да, за эти полтора года я изрядно пообщался с человечеством. Путешествие усиливает презрение, которое питаешь к людям.

Начиная с сынка, что просит у тебя яду, желая прикончить своего папочку, кончая матерью, продающей тебе свою дочь, столько всего тут насмотришься. Я никогда не подозревал об этой стороне путешествий. Снимаешься с места, чтобы посмотреть развалины и деревья, но между развалинами и деревом натыкаешься на нечто совсем иное; и от всего этого, от сочетания пейзажей и мерзостей в тебе рождается тихая и равнодушная жалость, мечтательное спокойствие - ты обводишь взглядом все, ни на чем не останавливаясь, ибо тебе все безразлично и ты чувствуешь, что животные милы тебе не меньше, чем люди, и морская галька не меньше, чем городские дома. Заполненная закатами солнца, шумом волн и листвы, ароматами, лесами и стадами, воспоминаниями о человеческих лицах со всеми мыслимыми выражениями и гримасами, душа, сосредото-чась в себе и переваривая поглощенное, безмолвно улыбается, как одурманенная опиумом баядера.

Когда видишь такое множество людей, столь же чуждых тебе, как купа фисташковых деревьев у дороги, изрядно усиливается и эгоизм. Думаешь только о себе, интересуешься только собою и готов принести в жертву целый полк, чтобы избежать насморка. Восточная пословица гласит: "Остерегайся хаджи (паломника)". Хорошая пословица. Будешь долго хаджи, станешь негодяем,- так, по крайней мере, я думаю.

148. ЛУИ БУЙЕ. ПАТРАС, 10 ФЕВРАЛЯ 1851

Спасибо, старый добрый друг, за два греческих стихотворения. Давно я не получал таких чудесных вещей от твоей милости. "Веспер"1 мы нашли восхи-ти-тельным. Я почитаю его безупречным, кроме, может быть, "patre nocturne" ("ночного пастуха"). Перенос:

Toi, tu souris d'espoir derriere les coteaux, Vesper...

Надеждой ты сияешь меж холмами, О Веспер...-
чрезвычайно удачен; особенно вторая строфа:
Les hotes ecaiileux de la mer taciturne
Чешуйчатые жители безмолвного моря,-
очень хороша. Отлично, молодой человек, отлично.

Идиллия 2 тоже хороша, хотя не так возвышенна по своему существу. Мне понравились вот эти строки:

L'atelier des seulpteurs est plein de cette histoire...

Sa gorge humide encore de l'ecume des eaux...

Phebe qui hait 1'hymen et qu'on crojt Merge encore...

Scs pieds mis en silence effleuraient !a buiycre...

Le jeune Endymion qu'a surpris le sommeil...
И в мастерских ее ваятели ваяют...
И пеной воли еще струятся ее перси .
Врага страшась, Феба слывет девицей ..
Стопы ее в тиши чуть вереска касались...
Эндимион, что был застигнут сном,-

кажется мне глубоко греческим по духу... Короче, это две превосходные штуковины, особенно первая. "Веспер" - возможно, одна из наиболее поэтичных вещей, созданных тобою. Это именно та поэзия, которую я люблю, спокойная и грубая, как сама природа... безо всякого глубокомыслия, но каждый стих здесь открывает такие горизонты, что можно мечтать целый день, например:

Les grands boeufs sont couches sur les larger pelouses

Могучие лежат быки в лугах обширных

Да. да, старина, я просто не могу найти слов, до того мне нравится.

...Да, я старею - мне кажется, что я уже больше но смогу написать ничего стоящего. В области стиля я всего боюсь. Что буду писать по возвращении? Вот о чем непрестанно спрашиваю себя. В последние дни, разъезжая верхом, много думал над своей "Ночью Дон Жуана". Но тема эта представляется мне весьма пошлой и избитой: получилась бы все та же уже надоевшая история с монахиней. Чтобы поддержать такой сюжет, потребовался бы невероятно утонченный стиль, без единой слабой строчки.

...Проезжая мимо Скиронских скал, где некогда обитал Скирон, разбойник, умерщвленный Тезеем, я вспомнил стих нежного Расина:

Roste impur des brigands dont ju purge la terrc

... последыш недобитый Чудовищ, некогда искорененных мной '.

До чего же тусклой выглядела античность у этих почтенных господ! Ухитрились-таки вопреки всему сделать из нее нечто холодное и нестерпимо голое! А ведь довольно посмотреть в Парфеноне остатки того, что называют образцом прекрасного. Пусть меня повесят, если было когда на земле что-то более мощное и более натуральное! На плитах Фидия жилы у коней обозначены до самого копыта выпуклы, как веревки. Что ж до причудливых орнамен-ов, росписей, металлических ожерелий, драгоценных ..амней и т. д.- изобилие. Можно бы и попроще, но во всяком случае - богато.

Парфенон - кирпичного цвета. Кое-где - тона смолы и чернил. Солнце освещает его почти беспрестанно; при любой погоде он блещет и сияет. На выщербленный карниз садятся птицы - соколы, вороны. Ветер гуляет меж колонн, козы щиплют травку меж отбитых кусков белого мрамора, валяющихся под ногами. Здесь и там, в ямах, кучи человеческих костей, следы войны. Посреди великих греческих руин жалкие турецкие останки, а там, вдали, извечное море!

Среди найденных на Акрополе скульптурных обломков я особенно приметил небольшой барельеф с изображением женщины, завязывающей сандалию, и еще кусок торса, от основания шеи и почти до пупка. Уцелели лишь две груди, одна прикрыта, другая обнажена. Какие груди, боже праведный! Какие груди! Круглые, как яблоки, налитые, изобильные, глядящие врозь и ощутимо тяжелые. Такая чувствуется материнская плодовитость и такая любовная пега, что в глазах темнеет. Дождь и солнце сделали этот белый мрамор желтоватым. Тон золотисто-смуглый, прямо-таки напоминающий живую плоть. Сколько спокойствия и благородства! Кажется, сейчас грудь приподымется, и легкие там, внутри, наполнятся воздухом, задышат. Как хорош был на ней тонкий сборчатый хитон. Как сладко было бы со слезами прильнуть к ней! Упасть пред нею на колени, заломив руки в мольбе! Стоя пред нею, я понял красоту выражения "slupet aeris" 4. Еще немного, и я 'чал бы молиться.

...Перечитал Эсхила. Подтвердилось первое мое впечатление: больше всего нравится мне "Агамемнон" 5.

149. МАТЕРИ. РИМ, 8 АПРЕЛЯ 1851

Вчера по поводу "Страшного суда" Микеланджело1 мне пришла одна мысль. Мысль такая: нет на земле ничего подлей, чем дрянной художник, чем негодяй, который всю жизнь плавает у берегов прекрасного, но никогда на них не высаживается и не водружает свой флаг. Заниматься искусством ради денег, льстить публике, отпускать веселые или мрачные шуточки ради успеха или звонкой монеты - наигнуснейшая из профессий, в то время как истинный художник, на мой взгляд,- Человек среди человеков. Я предпочел бы расписать Сикстинскую капеллу, чем выиграть множество битв, даже битву при Маренго 2. Мое дело жило бы дольше и, пожалуй, было бы более трудным. И я утешился в своей ничтожности, думая о том, что я хотя бы честен. Не всем же быть папами. Последний францисканец, бродящий по свету босиком 3, ограниченный и не разумеющий молитв, которые бормочет, он, быть может, столь же достоин почтения, сколько кардинал, если молится убежденно, если исполняет свое дело с рвением. Правда, бедняге в минуту уныния не дано утешаться видом своей пурпурной мантии или надеждой когда-нибудь взгромоздить свой зад на святой престол.

150. ЛУИ БУЙЕ. РИМ, 9 АПРЕЛЯ 1851

Я схожу с ума от необузданных (пишу это слово и подчеркиваю) желаний. Прочитал в Неаполе книгу о Сахаре, и мне захотелось вместе с туарегами ', у которых лица всегда прикрыты, как у женщин, отправиться в Судан, посмотреть охоту на негров и на слонов. Я брежу баядерами, неи-истовыми плясками, всем этим пестрым сумбуром колорита. Как вернусь в Круассе, наверно, зароюсь в книги об Индии и больших путешествиях по Азии. Заложу окна, буду жить при лампах. Жажду поэтических оргий. То, что я повидал, сделало меня взыскательным.

..."Дон Жуан" двигается потихоньку; время от времени "кладу на бумагу" какие-то эпизоды 2.

Но поговорим о Риме, ты, конечно, этого ждешь. Так вот, старина, досадно признаться, но первое мое впечатление было неблагоприятным. Я, словно буржуа, пережил разочарование. Я искал Рим Нерона, а нашел только Рим Сикста Пятого. Поповский дух отравляет миазмами скуки град Цезарей. Сутана иезуита окрашивает все унылым се-минаристским тоном. Напрасно я, подстегивая себя, искал - повсюду церкви, церкви да монастыри, длинные улицы, и недостаточно людные и недостаточно пустые, со сплошными высокими стенами по сторонам, и христианства здесь столько и так оно неодолимо, что сохранившаяся еще кое-где античность им раздавлена, затоплена.

Античность сохранилась еще в римской Кампанье 3, невозделанной, печальной, преданной безлюдью и проклятию, как пустыня, с большими руинами акведуков стадами грузнотелых быков. Вот это поистине прекрасно той античной красотой, о которой я мечтал. Что ж до самого Рима, тут я еще не оправился от удара; чтобы вновь в этом смысле заняться им, выжидаю, пока хоть немного изгладится первое впечатление. Что они сотворили с Колизеем, мерзавцы! Посреди цирка поставили крест, а вокруг арены - двенадцать часовен! Но что касается картин, статуй XVI века, Рим - великолепнейший музей в мире. Количество шедевров, собранных в этом городе, ошеломляет! Вот уж действительно город художников. Здесь можно прожить всю жизнь в атмосфере совершенно идеальной, вне мира, над ним. Меня потрясает "Страшный суд" Микеланджело. Это Гете, Данте и Шекспир, сплавленные в едином искусстве; для этого нет названия, и даже слово "возвышенный" кажется убогим, мне слышится в нем что-то слишком резкое и простое.

Видел одну "Мадонну" Мурильо, которая меня преследует как неотвязная галлюцинация 4, "Похищение Европы" Веронезе 5, чрезвычайно меня волнующее, и еще две-три вещи, о которых можно долго говорить. В Риме я уже две недели. Позже расскажу о нем побольше. Но Греция сделала меня разборчивым в отношении античного искусства. Парфенон портит для меня римское искусство, рядом с ним оно кажется неуклюжим и тривиальным. Да, Греция - это прекрасно!

151. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. РИМ, 9 АПРЕЛЯ 1851.

Бедный старина, теперь мы далеки друг от друга, это мы-то, жившие некогда как сиамские близнецы. Различие обстоятельств - ты человек женатый, остепенившийся, я мечтатель и бродяга - разделяет нас еще больше, чем пролегшие меж нами и отдалившие нас километры. Думаю, что ты избрал хорошую дорогу,- говорю это между нами и без комплиментов,- я же не то чтобы избрал плохую, а плохая избрала меня (философские мои убеждения, как выразился бы Гарсон ', не позволяют мне признать тут свободу выбора и добрую волю).

...Ну что ж, да, я видел Восток, но проку от этого мало, все равно хочется туда опять. Хочу поехать в Индию, заблудиться в американских пампасах и отправиться в Судан посмотреть охоту на негров и слонов. Из всех мыслимых кутежей путешествие, насколько мне известно, самый разнузданный, его изобрели, когда все прочие приелись. Я считаю его более гибельным для духа и для кошелька, чем вино и карты. Порой скучаешь, это так, но и наслаждаешься безмерно. Сфинкс был одним из самых головокружительных восторгов в моей жизни, и если я там не разбился насмерть, так только потому, что моя лошадь или же бог явно этого не пожелали. Мертвое море тоже доставило мне больше удовольствия, чем я мог ожидать, судя по его названию "Мертвое море", или "Асфальтовое озеро", которое я вот уже двадцать лет как читаю на картах.

152. ЛУИ БУЙЕ. РИМ, 4 МАЯ 1851

Поговорим сперва о более серьезном.

Стихи "Кучук-Ханем"1 меня растрогали - причиной тому сюжет и то, что последняя строфа льстит моему тщеславию. Но милой моей Кучук уже нет в Эснехе, она вернулась в Каир! Не важно, для меня она навсегда останется в Эснехе такой, какой я ее видел и какой рисуют ее твои стихи. Главный недостаток этой вещи, пожалуй, некоторая ее неровность. Впрочем, почивай спокойно, обещаю после одного дня разговоров и двух-трех небольших изменений сделать тебе из нее нечто вполне добротное.

Etale en parasol ses feuillos lmmobilos
Раскинув зонтиком недвижные листы,-

очень жаль, что "en eventail" ("веером") дало бы зияние, а это слово было бы точным. "Зонтик", во всяком случае, неточное слово, хотя на это претендует. Не знаю, но возможно, что

Les aigles enivres chancellent par les airs
И пьяные орлы кружатся в поднебесье,-

звучит слишком дико. Яркость красок достигается лишь точностью самой краски, пронизанной нашим субъективным чувством. Приведенный выше образ, например, всегда будет вызывать у меня легкую усмешку - не из-за самой картины (мы уже потешились над медведями, опьяневшими от винограда в "Атала", что доказывало невежество критиков): 2 напротив, в ярко-голубом небе орел парит величественно и как в своей стихии. Картина, в которой ты мне его представил, не имеет для него ничего необычного. Ему там привольно. Следующие три стиха очень хороши.

C'est l'heure du soleil et du calrae etouffant
To солнца час и душного покоя.

Гм, гм! Мне нравится неожиданное обращение: "Dans ta maison d'Esneh" ("В твоем дому в Эснехе"). "Brune" ("Брюнетка") и т. д.- прекрасные стихи, и первый стих стедующей строфы хорошо звучит.

Надо бы найти что-то другое вместо бамбукового ложа - и неточно и неясно. Но за два последних стиха этой строфы я тебя расцеловал бы, шельма ты этакая.

Не вижу, в чем можно упрекнуть две последние строфы.

Ont une odeur de sucre et de terebenthine
И пахнут сахаром и терпентином,-

это точно (и заимствовано из моих заметок, сделанных в то же утро), хотя Дюкан не разделяет моего мнения. Но мой нос никогда меня не обманывает.

...Что до "Всевышнего" 3 - не знаю, что об этом думать. Есть там очень славный стих

Quand le vieux Maitre аи coin dun bois s'endort
Когда же старый Мастер уснет в лесной глуши.
Послезавтра покидаю Рим, а, право, жаль!

Я тут уже начал обживаться. В Риме можно создать себе совершенно идеальную атмосферу и жить в стороне от всего среди картин и статуй. Я их поглощал, сколько влезало. Что до античности, то вначале неприятно поражает, что ее здесь не сразу находишь и, конечно, она изрядно заглушена. Как они испортили Рим! Хорошо понимаю ненависть, которую почувствовал Гиббон к христианству, увидев в Колизее процессию монахов! 4 Потребовалось бы немало времени, чтобы мысленно восстановить Древний Рим в этом городе, закопченном ладаном. И все же есть на берегах Тибра кварталы, древние уголки, с кучами навоза, где еще пахнет античным Римом. Но эти великолепные улицы, сударь мой! Но эти иностранцы! Но эта страстная неделя и виа Кондотти со всеми этими четками, фальшивыми камеями, священными камнями! Для туристов имеются особые магазины с камнями Форума в виде пресс-папье для письменного стола. Из мрамора храмов понаделали ручек для перьев. Все это чертовски действует на :1ррвы. Таково было первое мое впечатление от Рима.

Что ж до Рима XVI века, он блистателен. Количество шедевров поражает так же, как их качество. Какие картины! Какие картины! О некоторых я сделал заметки. Да, здесь, в Риме, можно бы жить чудесно, но только где-нибудь в квартале простонародья. Одиночество и созерцание помогли бы глубоко проникнуться меланхолическим чувством истории.

...Мне очень жаль, но Святой Петр нагоняет на меня тоску 5. Это искусство кажется мне лишенным цели. Оно леденит своей скукой и пышностью. При всей грандиозности здание кажется небольшим. Подлинная античность, виденная мною, вредит фальшивой. Это было построено для католицизма, когда он уже начал издыхать, а в све-жесооруженной гробнице, право же, нет ничего привлекательного. Предпочитаю искусство греческое, готическое, самую маленькую мечеть с ее устремленным ввысь, словно крик, минаретом.

Когда ходишь по Ватикану, напротив, проникаешься почтением к папам. Что за молодцы! Как они обставили свой дом! Среди них действительно были люди со вкусом.

Если ты спросишь, что я видел в Риме самого прекрасного, назову прежде всего Сикстинскую капеллу Ми-келанджело. Это грандиозное искусство, а la Гете, но страсти больше. По-моему, Микеланджело - это нечто неслыханное, как бы шекспиризованный Гомер, смесь античности и средневековья, слов не подберешь. Еще торс в Ватикане, торс склонившегося вперед мужчины, спина со всеми мышцами! Дюжина превосходных полотен в разных галереях. И еще много другого.

Я влюбился в "Мадонну" Мурильо из галереи Корси-ни. Ее лицо меня преследует, ее глаза движутся передо мною словно бы пляшущие фонари 6.

153. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 26 ИЮЛЯ 1851

Читайте и не предавайтесь мечтам. Погрузитесь в долгие занятия; нет ничего постоянно благотворного, кроме привычки к упорному труду. Это опиум, успокаивающий душу. Я прошел через приступы жестокой тоски и вращался в пустоте, сходя с ума от скуки. Спасение от нее в постоянстве и гордости; попробуйте. Мне хотелось бы видеть вас в таком состоянии, чтобы мы могли встретиться спокойно. Ваше общество мне мило, когда оно не грозовое.

Бури, которые в юности так нам нравятся, в зрелом возрасте надоедают. Это как в верховой езде: было время, когда я любил мчаться крупным галопом,- теперь еду шагом, бросив поводья. Я становлюсь очень старым, всякая тряска мне неприятна, не хочется уже ни чувствовать, ни действовать.

154. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 20 СЕНТЯБРЯ 1851.

Вчера вечером начал свой роман '. Предвижу теперь трудности стиля, приводящие в ужас. Быть простым - дело отнюдь не легкое. Страшусь впасть в Поль де Кока или создать нечто вроде шатобрианизированного Бальзака 2.

155. МАКСИМУ ДЮКАНУ. КРУАССЕ, 21 ОКТЯБРЯ 1851.

Не дождусь, когда ты уже будешь здесь и мы сможем поговорить подольше и поосновательней, чтобы я мог принять какое-нибудь решение '. В прошлое воскресенье мы с Буйе читали куски из "Святого Антония": Аполлония Тианского, нескольких богов и вторую половину второй части, то есть Блудницу, Фамарь, Навуходоносора, Сфинкса, Химеру и всех зверей. Напечатать эти отрывки будет очень трудно, сам увидишь. Там есть весьма неплохие места, но, но, но - этого недостаточно, и слово "странно" будет, думаю, выводом самых снисходительных, сиречь самых понимающих читателей. Знаю, на мою сторону встанет немало добрых людей, которые ни черта не поймут и будут восхищаться из боязни, что сосед понял больше. Буйе против публикации: я, мол, выложил тут все свои недостатки и лишь некоторые из своих достоинств. Он считает, что это меня не украсит. В будущее воскресенье прочтем всех богов; быть может, в этой части больше всего единства. Но и о ней, равно как о главном вопросе, у меня нет собственного мнения. Не знаю, что думать. Не знаю, на что решиться. Доныне никто не мог меня укорить в недостатке индивидуальности и в непонимании моего маленького "я". И вот, в вопросе, быть может, самом важном в жизни художника, эта индивидуальность у меня полностью отсутствует, я уничтожаюсь, расплываюсь, притом, увы! без всякого сопротивления,- стараюсь изо всех сил иметь какое-то суждение, а его у меня нет как нет. Все "за" и "против" кажутся мне равно убедительными. "Орел" или "решка" - я готов согласиться на любое решение и не буду сожалеть, каково бы оно ни было.

Если напечатаю, зто произойдет наиглупейшим образом - просто потому, что мне так советуют; из подражания, из послушания и без какой-либо инициативы с моей стороны! Я не испытываю ни нужды в этом, ни желания. А не думаешь ли ты, что надо делать лишь то, к чему влечет сердце? Трус, который выходит на поединок, потому что друзья ему говорят: "Так надо!", вовсе этого не желая и находя это очень глупым, такой трус, в сущности, куда подлее, чем трус откровенный, который незаметно для себя проглатывает оскорбление и преспокойно остается дома. Да, повторяю - особенно меня возмущает, что все исходит не от меня, что это мысль другого, других, и, возможно, это-то и доказывает мою неправоту.

Затем, попробуем заглянуть вперед: уж если я стану1 печататься, на полпути не остановишься. Когда что-то де-' лаешь, надо делать это хорошо. Я буду приезжать в Париж на зиму. Я стану таким же человеком, как всякий другой; я погружусь в жизнь страстей, интригующую и полную интриг. Придется делать много такого, что меня будет возмущать и что загодя вызывает во мне презрение. Так вот, гожусь ли я для всего этого? Знал бы ты, как сковывают порой мое тело невидимые путы, какой туман обволакивает мозг! Я часто испытываю смертельную усталость, когда надо что-то сделать, все равно что, и только с великим усилием мне удается понять самую, казалось бы, ясную мысль; в молодости своей (ты видел лишь ее конец) я был одурманен опиумом скуки, и так уже будет до конца дней моих. Жизнь мне ненавистна. Слово вырвалось, пусть остается! Да, да, жизнь и все, напоминающие мне о том, что надо ее терпеть. Есть, одеваться, стоять - пытка. И это было со мною всюду, во всем, всегда, в коллеже, в Париже, в Руане, на Ниле, в нашем путешествии. Натура ясная и решительная, ты часто негодовал на эти смутные нормандизмы, в которых я так неуклюже оправдывался и за которые ты меня нещадно корил! 2

...Неужели ты думаешь, что я до тридцати лет жил этой осуждаемой тобою жизнью по воле случая, прихоти, без предварительного размышления? Почему у меня не было любовниц? Почему я проповедовал целомудрие? Почему оставался в провинциальном болоте? Неужели ты счита-

15

ешь меня совершенным мямлей и полагаешь, что мне не было бы приятно изображать где-нибудь там эдакого молодца? Да нет же, я бы не прочь. Но взгляни на меня и скажи - возможно ли это. Ко всему этому я способен еще меньше, чем стать искусным танцором. Мало у кого из мужчин было меньше женщин, чем у меня. Это наказание за пластическую красоту, которой восторгается Тео, и если мои вещи останутся ненапечатанными, это будет карой за все те венки, что я сплетал себе в дни моей весны. Разве не следует идти своим путем? Если у меня отвращение к движению, причина, может быть, в том, что я не умею ходить? В иные минуты мне даже кажется, что я напрасно стараюсь написать разумную книгу, а не предаюсь обуревающим меня лирическим, буйным порывам и философ-еко-фантастическим сумасбродствам. Как знать? Быть может, когда-нибудь я разрешусь произведением, которое, по крайней мере, будет моим.

Но допустим, я стану печататься. Смогу ли я устоять? Люди посильнее на этом погибали. Кто скажет, не стану ли я годика через четыре кретином? Выходит, у меня будет другая цель, кроме самого Искусства? До сих пор мне было достаточно этой одной цели, и, если теперь требуется нечто сверх нее, значит, я опускаюсь, а если это добавочное нечто доставляет мне удовольствие, значит, я уже опустился.

Страх, что во мне говорит демон гордыни, мешает мне сразу ответить: нет, тысячу раз нет! Словно улитка, боящаяся испачкаться в песке или быть раздавленной чьими-то ногами, я вновь уползаю в свою раковину.

Не говорю, что я неспособен к деятельности вообще... но она должна быть недолгой и мне приятной. Силы у меня есть, но нет терпения, а терпение - это все. Будь я акробатом, я бы легко подымал тяжести, но ни за что не стал бы расхаживать, держа их на кончике пальца. Дух скрытой дерзости и гибкости, житейской ловкости, долга, умения вести себя - все это для меня китайская грамота, и я наделал бы преизрядных глупостей. В своей новелле "Тагаор"3 ты вымарал "мочу" и "женщин, предающихся любви друг с другом"- эта унизительная уступка вызвала у меня отвращение. Я обозлился на тебя за это. Мой гнев, кажется, еще не совсем остыл, и, возможно, я этого тебе никогда не прощу.

156. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ. КОНЕЦ ОКТЯБРЯ 1851.

Бедное дитя! Неужели вы никогда не научитесь понимать в прямом смысле то, что вам говорят? Мои слова, показавшиеся вам столь жестокими, не нуждаются, однако, ни в оправданиях, ни в комментариях, и если они горьки, так, право же, только для меня. Да, я хотел бы, чтобы вы меня не любили, чтобы вы никогда меня не знали, и думаю, что в этом сожалении есть забота о вашем счастье. Так же, как я хотел бы не быть любимым своей матерью и самому не любить ни ее, ни кого-либо другого на свете, хотел бы, чтобы ничто из моего сердца не шло к сердцам других, и ничто из их сердец не шло к моему. Чем дольше живешь, тем больше страдаешь. Недаром же, с тех пор как мир стоит, люди, чтобы скрасить себе жизнь, придумывали воображаемые миры, и опиум, и табак, и крепкие напитки, и эфир. Благословен изобретатель хлороформа! Врачи возражают, они говорят, от него можно умереть. В том-то и дело! Просто вы недостаточно ненавидите жизнь и все, что с нею связано. Вы бы лучше поняли меня, будь вы в моей шкуре; тогда вместо мнимой жестокости вы увидели бы глубокое сострадание, нечто нежное и великодушное - так мне кажется. Вы считаете меня злым или по меньшей мере эгоистом, думающим лишь о себе, любящим лишь себя. Я не больше эгоист, чем другие, поверьте, может быть, даже меньше,- коль дозволено хвалить себя. Во всяком случае, вы должны признать, что я искренен. Возможно, я чувствую больше, чем говорю, потому что всю патетику изгнал в свой литературный стиль,- там она сидит, и оттуда ей нет ходу. Каждый делает не более того, на что способен. Не меня - человека, растратившего себя в излишествах холостяцкой жизни, нервного до обмороков, смущаемого подавленными страстями, полного сомнений в себе и других,- следовало бы вам любить. Я же люблю вас, как могу; мало, недостаточно, я это знаю, знаю, бог мой! Кто виноват? Случай! Древний иронический фатум, который вечно соединяет части к вящей гармонии целого и к вящему неудовольствию частей '. Всякая наша встреча - стычка, и каждый, держа в руках свои разодранные внутренности, винит другого, подбирающего свои... Перестань же плакать, не думай ни о прошлом, ни о будущем, думай о дне нынешнем. "В чем твой долг? Делать то, что требует от тебя сегодняшний день",^ сказал Гете 2. Подчинись этому требованию, и сердце твое будет спокойно.

Гляди на жизнь с высоты, подымись на башню (пусть даже основание ее трещит, верь, что она прочна), тогда ты не будешь видеть вокруг себя ничего, кроме голубого эфира. А не будет голубизны, увидишь туман - не беда, в нем все исчезает, тонет в спокойной мгле. Чтобы писать женщине подобные вещи, надо ее уважать.

Я все мучаюсь, ожесточенно скребу себя. Мой роман с большим трудом трогается в путь. Стиль назревает во мне, как нарыв, фраза свербит. Перо - это тяжкое весло, и мысль, в которой им загребаешь,- бурный поток! Дохожу до такого отчаяния, что самому смешно становится. Так провел я сегодня целый божий день у открытого окна, глядя на солнечный берег, в безмятежном покое и тишине. Написал одну страницу, набросал еще три. Надеюсь недели через две войти в колею, но краска, которою теперь пишу, настолько для меня нова, что я сам гляжу широко раскрыв глаза.

157. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, НАЧАЛО НОЯБРЯ 1851.

Должен был давно уже ответить на ваше длинное и нежное письмо, которым я был тронут, милая, славная женщина. Но самого меня одолели усталость, уныние, скука, и приходится изрядно себя встряхнуть, чтобы поблагодарить вас за то, что так быстро прочитали "Меле-ниду". Поцеловал от вашего имени автора, он был тронут вашей симпатией к нему. Вы первая из читателей хвалите его '. Ну-с, что вы скажете? Не правда ли, сильно написано? Сам я не могу хладнокровно судить об этом произведении, создававшемся на моих глазах, в которое и я вложил немало. Я слишком к нему причастен, чтобы смотреть на него, как на чужое. В течение трех лет оно складывалось у моего камина, строфа за строфой, стих за стихом. Думаю, оно обещает поэта высокого дарования. Несколько лет тому назад мы были здесь, в провинции, плеядой юных чудаков, живших в каком-то странном, да-да, престранном мире. Мы метались между безумием и самоубийством *. Одни покончили с собой, другие умерли в своей постели, один удавился галстуком, иные, стремясь прогнать скуку, сгубили себя развратом. О, это было прекрасно! Никого уже не осталось, кроме нас двоих, меня да Буйе, но и мы так изменились. Если когда-нибудь научусь писать, я создам книгу об этих никому не известных юношах, которые росли в тени уединения, как разбухшие от скуки грибы.

Разгадка всего, что вас удивляет во мне, дорогая Луиза,- в этом прошлом моей душевной жизни, которого никто не знает. Единственный мой поверенный3 погребен четыре года назад на сельском кладбище в четырех лье отсюда. В Париж я приехал и познакомился с Максимом, уже выйдя из этого состояния. Мне минуло двадцать лет, я был вполне сложившимся человеком. Максим мог читать книгу, но не предисловие, которое я-то хорошо помню, но вряд ли сумею ясно представить другим. Короче говоря, "Меленида"- последнее эхо многих криков души, которыми мы оглашали одиночество; утоление множества желаний, снедавших наши сердца. Вы правы, говоря, что у меня сердца нет. Я пожрал его сам.

Сегодня меня захлестнула волна горечи. Прибытие экземпляров "Мелениды" навеяло печаль. Вчера мы провели весь вечер вдвоем, оба мрачнее тучи. Казалось, что-то проституировано, покинуто, оставлено навек - вам это понятно? А когда четыре года назад я получил томик Максима4 и стал раарезать страницы, у меня, напротив, руки дрожали от радости. Откуда же нынешний холод, чувство, столь непохожее на прежнее? Уверяю вас, теперь все это ничуть меня не воодушевляет, и мне очень хочется превратиться, как вы говорите, в тюленя.

Я спрашиваю себя, к чему умножать число посредственностей (или талантов - это синонимы) и суетиться, занимаясь кучей мелких дел, которые заранее вызывают у меня улыбку презрения. Да, прекрасно быть великим писателем, поджаривать людей на сковородке своей фразы, чтобы они подпрыгивали, точно каштаны. Чувство, что ты давишь на человечество всей тяжестью своей мысли, наверно, вызывает приливы лихорадочной гордости. Но для этого надо иметь что сказать. А я должен вам признаться, мне кажется, что у меня нет ничего такого, чего нет у других, что не было бы так же хорошо сказано или чего нельзя сказать лучше. В жизни, к которой вы меня призываете, я потеряю то немногое, что имею; стремясь угодить толпе, проникнусь ее страстями и опущусь до ее уровня. Лучше уж остаться у своего камина, заниматься Искусством для себя одного, как играют в кегли. В конечном счете Искусство, пожалуй, дело не более серьезное, чем игра в кегли 5. Быть может, все это лишь колоссальный обман; этого-то я боюсь; когда жизнь перевернет страницу, мы, возможно, сильно удивимся, узнав, что разгадка ребуса так проста. При таких мыслях книга моя подвигается с трудом. Порчу бумагу почем зря. Сколько помарок! Фраза приходит так медленно. Какой дьявольски трудный стиль я выбрал! Будь прокляты простые сюжеты! Если б вы знали, как я мучаюсь, вы бы меня пожалели. Нагру-лился работой на добрый год, по крайней мере.

Когда дело пойдет быстрей, будет приятно; но пока трудно. Снова начал понемногу заниматься греческим и Шекспиром.

158. АНРИЕТТЕ КОЛЬЕ. ПАРИЖ. 8 ДЕКАБРЯ 1851.

Собрался было в прошлый четверг сесть за письмо к вам, как грянул сперва пушечный выстрел, потом раздалась ружейная пальба залпом, беглым огнем ' и т. д. Мы тут, во Франции, вступаем в довольно печальную эпоху. И я становлюсь таким же, как эпоха. Чем больше старею, тем пуще мрачнею; подобно деревьям, я каждый день теряю часть своих листьев и трухлявею внутри.

С тех пор как прочитал "Картины природы" Гумбольдта 2, мечтаю о Южной Америке. Хочется поселиться в са-каннах, оставить эту мерзкую страну, не слышать больше упоминания ни о ней, ни о чем-либо или ком-либо в ней,- настолько устал я от всего окружающего и особенно от себя самого. Вы пишете, бедная моя Анриетта, что часто плачете. Это, по крайней мере, облегчение, иные лишены этого блага.

Скука, снедающая нас во Франции,- скука кислая, скука уксусная, от которой сводит челюсти. Все мы теперь живем в состоянии подавляемого бешенства, отчего становимся немного спятившими. К бедам личным теперь присоединилась беда общественная; чтобы сохранять спокойствие, надо быть железным. Ласточки счастливей нас - когда наступает пора холодов и долгих ночей, они улетают к солнцу. В будущую пятницу мне исполнится тридцать лет. Итак, вот уже тридцать лет, голубчик мой, ты крутишься на сей земле. Возможно, я ныне нахожусь в середине своего жизненного пути, говоря высоким штилем 3. Как подумаю, что мне еще осталось жить тридцать лет, становится страшно. А между тем в счастливые дни сетуешь на краткость жизни. В будущую пятницу исполнится два года, как я возвращался от пирамид в Каир по мемфисской дороге. В пальмовой роще под копытами своей лошади я увидел большого скарабея, ползшего в сухой дорожной пыли. В будущую пятницу исполнится год, как я совершил верховую поездку за Скутари 4,- там все было покрыто снегом: Это было очень грустно и очень красиво.

Ах, почему нельзя оторваться с корнями от почвы, на которой живешь, и унести с собою все, что любишь... Однако как мы глупы, что вечно жалуемся. И кроме того, это так пошло, что всякому, кто притязает на утонченность, следовало бы от этого воздерживаться. Что я, наконец, и сделаю, завершая на том свое письмо. Что поделаешь! Как видите, сплин бывает не только в Лондоне. Думаю, что он, подобно бирмингемским иголкам, распространился по всему миру 5.

159. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 16 ЯНВАРЯ 1852.

Я удивлен, дорогой друг, твоему чрезмерному восторгу по поводу некоторых частей "Воспитания" '. Мне они кажутся недурными, но не настолько уж лучше других, как ты говоришь. Во всяком, случае, я не согласен с твоим предложением вынуть из книги всю часть Жюля, чтобы сделать ее отдельной вещью. Надо же считаться с тем, как книга была задумана. Характер Жюля ярок лишь благодаря контрасту с Анри. Сам по себе каждый из двух персонажей был бы бледен. Вначале у меня была мысль написать только Анри. Необходимость в контрасте побудила создать характер Жюля.

Поразившие тебя страницы (об Искусстве и проч.) 2. на мой взгляд, писать было нетрудно. Переделывать не стал бы, но думаю, что теперь написал бы лучше. Там есть страсть, но могло быть больше обобщения. С тех пор я продвинулся в эстетике, или, по крайней мере, утвердился на давно избранном пути. Я знаю, как надо писать. О, господи! Если б я писал тем стилем, который себе мысленно представляю, каким бы я был писателем! В романе есть глава, по-моему, неплохая, о которой ты мне ничего не пишешь, это глава о путешествии в Америку, где прослежено шаг за шагом их все возрастающее недовольство друг другом 3. О путешествии в Италию ты думаешь то же, что и я. Это дорогая плата за триумф тщеславия, мне польстивший, признаюсь. Я просто угадал, вот и все 4. Не такой уж я мечтатель, как полагают, я умею видеть, и видеть так, как видят близорукие, самые мельчайшие поры, потому что, рассматривая, утыкаются носом. Во мне, в отношении литературы, живут два человека: один очарован громогласностью, возвышенным лиризмом, орлиными полетами, звучностью фразы и вершинами мысли; другой копается, добывает истину, сколько в его силах, и ему важно передать мелкий факт с такой же яркостью, что и Значительный, он хотел бы заставить вас почувствовать почти осязаемо то, что воссоздает; этот второй любит посмеяться, и его забавляет животное начало в человеке. "Воспитание чувств" было бессознательной попыткой слить два эти направления моего духа (гораздо легче было бы дать человеческое в одной книге, а высокий лиризм в другой). Я потерпел неудачу. Сколько ни подправляй в этом произведении (а я, возможно, буду это делать) 5, в нем останутся изъяны; слишком многого ему не хватает, а книга бывает слабой только из-за отсутствия чего-то. Достоинство не может быть недостатком, чрезмерность тут невозможна. Но, когда одно достоинство съедает другое, остается ли оно достоинством? Короче, все "Воспитание" следовало бы заново переписать или хотя бы укрепить целое, переделать две-три главы и, что кажется мне самым трудным, дописать недостающую главу и в ней показать неизбежность того, что ствол должен был раздвоиться, то есть почему именно такой факт, а не другой, вызвал такое следствие в этом персонаже. Причины показаны, следствия также; но связь между ними не показана. Вот порок книги, вот в чем она не оправдывает своего названия.

Я тебе говорил, что "Воспитание" было пробой. "Святой Антоний"- вторая проба. Взяв сюжет, где меня ничто не стесняло ни в высоком лиризме, ни в чередовании эпизодов, ни в чрезмерностях, я оказался вполне в своей стихии, оставалось только творить. Никогда уже вновь не пережить мне того безумного упоения стилем, какому я предавался в течение целых полутора лет. С какой страстью шлифовал я жемчужины для своего ожерелья! Лишь об одном позабыл - о нити 6. Вторая попытка получилась еще хуже первой. Теперь делаю третью. Пора бы, однако, либо достичь успеха, либо выброситься из окна.

Что кажется мне прекрасным, что я хотел бы написать,- это книгу ни о чем, книгу без внешней привязи, которая держалась бы сама по себе, внутренней силой стиля, как земля держится в воздухе без всякой опоры,- книгу, где почти не было бы сюжета или, по крайности, сюжет был бы почти незаметен, коль это возможно. Всего прекрасней те произведения, где меньше всего материи; чем больше выражение приближается к мысли, чем больше слово, сливаясь с нею, исчезает, тем прекрасней. Думаю, что будущее Искусства - на этих путях. Я вижу, что, чем оно взрослее, тем становится бесплотнее,- от египетских пилонов до готических шпилей и от индусских поэм в двадцать тысяч стихов до коротких стихотворений Байрона. Обретая гибкость, форма исчезает, она уходит от всякого чинопорядка, всякого правила, всякой меры; эпос она покидает ради романа, стих ради прозы; она более не признает никакого правоверия, свободная, как воля ее творца. Это освобождение от материального сказывается во всем, так развивалось и управление государством - от восточных деспотий к социалистическим утопиям.

Вот почему нет сюжетов высоких или низких 7, и, став на точку зрения чистого Искусства, можно утверждать почти как аксиому, что вообще нет сюжета, ибо стиль сам по себе есть совершенный способ видеть мир.

Чтобы развить эти мысли, потребовалась бы целая книга. Напишу обо всем этом в старости, когда уже не способен буду настрочить ничего лучшего. А покамест усердно тружусь над своим романом. Вернутся ли чудесные дни "Святого Антония"? Только бы результат оказался другим, о боже всемогущий! Двигаюсь медленно: за четыре дня сделал пять страниц, но пока что это доставляет мне удовольствие. Я обрел покой. Погода ужасная, река бушует, как океан, на улице ни души. Жарко топлю камин.

Мать Буйе и весь Кани рассердились на него за безнравственную книгу 8. Целый скандал. Его считают человеком одаренным, но пропащим; он сейчас вроде парии. Будь у меня прежде сомнения в достоинствах произведения и автора, они бы теперь рассеялись. Только этого освящения ему и не хватало. Лучшего не придумаешь: отвергнут своей семьей и своим краем. (Я говорю вполне серьезно.) Есть оскорбления, равноценные триумфам, есть свист, куда более лестный для честолюбия, чем крики "браво". Итак, он по всем правилам истории зачислен в великие люди для будущей своей биографии.

160. ЭРНЕСТУ ШЕВАЛЬЕ. КРУАССЕ, 17 ЯНВАРЯ 1852.

Наш друг Буйе с блеском дебютировал в "Ревю де Пари" римской поэмой ("Меленида") ', которая сразу же поставила его среди мастеров первого ранга или уж самого высокого второго. Впрочем, я в этом нисколько не сомневался. Что ж до господина Дюкана, его "Ревю де Пари" процветает 2. Они будут хорошо зарабатывать. Только л остаюсь по-прежнему без положения, легкомысленным школяром, как в восемнадцать лет. А погляжу на своих товарищей, все либо поженились, либо устроились, либо вот-вот этого достигнут. Кстати, один мой друг желает мне устроить брак на двести тысяч ливров ренты с мулаткой, которая говорит на шести языках, родилась в Гаване и обладает чудесным характером. Представляешь, как я примусь за изготовление целой кучи мулатиков? Увы мне! Не хочу я ни жены, ни детей. Что ж до денег, их тоже хочу меньше, чем прежде. Я изрядно постарел в отношении многих вожделений, удовлетворение коих казалось мне некогда необходимым. И потом, когда все время повторяешь себе, что виноград зелен, разве в конце концов не начинаешь в это верить? Так вот и живу день за днем, тружусь ради того, чтобы трудиться, без всякого плана жизни, без проектов (я их, проектов-то, строил слишком много), без какого-либо желания, кроме разве одного - лучше писать.

161. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 25 ЯНВАРЯ 1852

Работал с жаром. Недели через две дойду до середины первой части. Думаю, с тех пор как люди занимаются стилем, никто не изводил себя над ним больше, чем я. С каждым днем понимаю его все ясней, но что толку, когда сила воображения не идет вровень с силой критической!

...Каждый день два часа занимаюсь греческим и начинаю весьма усердно пропахивать Шекспира. Месяца через два-три буду его читать почти бегло. Какой человек! Какой человек! Самые великие и в подметки ему не годятся.

162. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 1 ФЕВРАЛЯ 1852.

Скверная неделя. Работа не двигалась, дошел до такого места, где уже не знал, что сказать. Всё оттенки да тонкости, в которых я сам перестал что-либо видеть, а ведь как нелегко ясно передать словами то, что в мыслях еще туманно. Делал наброски, портил, сбивался, нащупывал. Возможно, теперь наконец выберусь. Ох, и коварная штука - стиль! Ты, думаю, и не представляешь себе, какого рода эта книжица. Насколько в других вещах я был распахнут, настолько в этой стараюсь быть застегнутым на все пуговицы и держаться геометрически прямой линии. Никакой лирики, никаких размышлений, личность автора отсутствует. Читать это будет грустно, там есть жестокие картины - много страданий и зловония. Буйе, приходивший в прошлое воскресенье в 3 часа, когда я как раз закончил письмо к тебе, считает, что я нашел верный тон, и надеется, что получится хорошо. Да услышит его бог! Но времени это отнимает чудовищно много. Наверняка не закончу к началу будущей зимы. Делаю в неделю не больше пяти-шести страниц.

...Стало быть, сей почтенный "Святой Антоний" тебя интересует? А знаешь ли, дорогая, ты меня портишь своими похвалами. Произведение это неудавшееся. Ты говоришь о жемчужинах. Но жемчужины - еще не ожерелье; необходима нить. В "Святом Антонии" я сам был святым Антонием и забыл про него. Этот персонаж еще не сделан (а сделать его будет нелегко). Имей я хоть малейшую возможность улучшить эту вещь, я был бы рад - я много вложил в нее, много времени и много любви. Но все это было недостаточно зрело. Изрядно потрудившись над материальными элементами книги, то есть над исторической частью, я вообразил, что сценарий готов, и поместил в нем себя. Все зависит от плана '. В "Святом Антонии" нет плана, строго выдержанному развитию идей нет соответствия в ходе событий. Нагромождение драматических элементов, а драматизма нет.

Ты мне пророчишь славу. О, сколько раз свергался я на землю с окровавленными ногтями, со сломанными ребрами, с гудящей головой, пытаясь взобраться на эту мраморную стену! Как усердно топорщил я свои крылышки! Но воздух не поддерживал, а проходил сквозь них, и, скатившись вниз, я оказывался в болоте отчаяния. Неукротимая фантазия толкает меня на новые попытки. Буду идти до конца, выжму все до последней капли моего терзаемого мозга. Как знать! У случая есть в запасе и удачи. С ясным пониманием своего ремесла и твердой волей можно создать нечто истинно ценное. Мне кажется, есть вещи, которые чувствую только я один, никто другой о них не говорил, а я могу сказать. Подмеченная тобою болезненная сторона современного человека - плод моей молодости. Да, славную молодость я провел с моим милым Альфредом. Мы жили в оранжерее идеального, где поэзия подогревала в нас скуку бытия до 70 градусов по Реомюру. О да, это был человек! Никогда более не совершал я подобдых путешествий. Мы отправлялись вдаль, не покидая своего уголка у камина. Мы возносились высоко-высоко, хотя потолок в моей комнате был низкий. Некоторые вечера остались в моей памяти, беседы по шесть часов подряд, прогулки по нашим холмам и тоска, тоска, тоска вдвоем! Воспоминания эти окрашены для меня в багряный цвет и пылают где-то позади заревом пожара.

Ты говоришь, что начинаешь понимать мою жизнь А тебе надо бы знать ее начало. Когда-нибудь, на покое, я опишу себя. Но к тому времени у меня уже не будет необходимых сил. Не вижу впереди никаких иных горизонтов, кроме того, что окружает меня сейчас. Я знаю, каким буду в сорок лет, и в пятьдесят, и в шестьдесят. Моя жизнь - налаженный, исправно работающий механизм. То, что я делаю сегодня, я буду делать завтра и делал вчера. Десять лет назад я был тем же человеком. Оказалось, что мой организм - некая система, нечто действующее без собственной воли, тем естественным ходом вещей, благодаря которому белый медведь живет во льдах, а верблюд шагает по песку. Я - человек-перо. Я чувствую им, благодаря ему, в связи с ним и куда сильнее - с его помощью. С начала будущей зимы ты увидишь разительную перемену. Я проведу три зимы в суете и хлопотах . Потом вернусь в свою берлогу, где и подохну либо безвестным, либо знаменитым, оставив либо рукописи, либо напечатанные книги. Однако в глубине души кое-что меня тревожит - незнание своей мерки. Да, этот господин, толкующий о своем спокойствии, полон сомнений касательно себя самого. Ему хотелось бы знать, до какой зарубки способен он подняться, какова точно сила его мышц. Но и задавать себе этот вопрос - признак немалого честолюбия; ибо точное знание своих сил, быть может, и есть гениальность.

163. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 8 ФЕВРАЛЯ 1852.

Итак, ты решительно стала поклонницей "Святого Антония"! Ну что ж, и у меня есть почитатель! Это уже кое-что. Хотя не со всем, что ты о нем пишешь, могу согласиться, думаю, что друзья не пожелали увидеть все то, что в нем есть. О нем судили поверхностно, не говорю "несправедливо", но поверхностно '. Что ж до предложенной тобою переделки, о ней мы поговорим - это огромный труд. Я с большой неохотой возвращаюсь в круг идей, от которых отошел, а именно это надо сделать, чтобы подогнать в тон соседние части.

Переделывать "Святого" мне будет очень нелегко. Чтобы я мог что-то придумать, придется надолго сосредоточиться. Не говорю, что не попытаюсь, но будет это нескоро 2.

Теперь я совсем в другой сфере, в сфере пристального наблюдения самых пошлых подробностей. Мой взгляд прикован к узорам душевной плесени. Очень уж далеко отсюда до мифологического и теологического блеска "Святого Антония". Тут и сюжет совсем иной, и пишу я в совершенно ином тоне. Хочу, чтобы в моей книге не было ни единого пассажа, ни единого размышления от автора.

Наверно, будет это менее возвышенно, чем "Святой Антоний", по части идей (о чем я мало тревожусь), но, возможно, получится более резко и необычно, хотя с виду этого не скажешь. Впрочем, довольно говорить о "Святом Антонии". Это меня волнует, заставляет снова думать о нем и терять время попусту. Если вещь хороша, тем лучше; если плоха, тем хуже. В первом случае, не все ли равно, когда она будет опубликована? Во втором, если ей суждено погибнуть, к чему трудиться?

Эту неделю работал чуть лучше. В Париж поеду через месяц или недель через пять - вижу, что ранее конца апреля первая часть не будет готова. Всего работы еще на добрый год при восьми часах занятий в день. Остальное время - на греческий и английский. Через месяц буду читать Шекспира совсем свободно - или почти совсем.

По вечерам читаю театр Гете. Какая вещь "Гец фон Берлихинген"!3

В газетах, кажется, напечатаны речи Гизо и Монта-ламбера 4. И глядеть не хочу - потерянное время. Прок один - что ворон считать, что кормиться всеми повседневными мерзостями, составляющими пищу дураков. Гигиена столько же значит для таланта, как и для здоровья. Стало быть, важно, чем питаешься. Вот прогнившее и глупое учреждение - Французская академия! Какие мы варвары со всеми нашими отделениями, удостоверениями, полочками, корпорациями и проч.! Ненавижу всяческие ограничения и, на мой взгляд, любая Академия - нечто наиболее противное самой сущности Духа, для которого нет ни правил, ни законов, ни мундиров.

164. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУ4ССЕ, 16 ФЕВРАЛЯ 1852.

Знаешь ли ты, что умник Сеит-Бев предлагает Буйе не подбирать окурков Альфреда де Мюссе! ' В статье, где он расхваливает всяческих посредственностей с кучей цитат, он Буйе едва упомянул, причем не привел ни единого стиха. И напротив, усердно кадит знаменитому г-ну Уссе, г-же Жирарден и т. д. А отзыв о Буйе сделан с искусно прикрытой ненавистью - сказано этак небрежно, как о чем-то незначительном. Я никогда не питал большой симпатии к этому лимфатическому чучелу (Сент-Беву), но теперь утвердился в своем предубеждении. Правда, он, как правило, слишком благодушен, чтобы такое могло исходить целиком от него. Тут кроется интрига, тем паче что недели три тому назад в "Мемориаль де Руан" появилась статья в таком же духе - то есть похвала всему "Ревю де Пари" (кроме Максима, однако), за исключением Буйе, которого опять-таки затирает находящийся по соседству г-н Уссе. Ты знаешь Сент-Бева, ты должна бы выведать для нас подоплеку этой истории. Мне просто любопытно, что он скажет, если ты поговоришь с ним о "Мелениде", но так, будто и не читала его статьи (она появилась в "Кон-ститюсьонель" в прошлый понедельник).

...У меня теперь есть полный Ронсар, 2 тома ин-фолио 2, оаконец-то я его приобрел. По воскресеньям читаем до ломоты в груди. Отрывки в небольших расхожих изданиях дают о нем такое же представление, как всякие отрывки и переводы,- то есть самого прекрасного-то и нет. Ты не представляешь себе, какой это поэт! Какой поэт! Какая мощь! Это выше Вергилия и не уступает Гете, по крайней мере иногда, в лирических порывах. Нынче в половине второго ночи я читал вслух одно стихотворение. И у меня от него сделалось что-то вроде нервных спазм, настолько велико наслаждение. Ну как если бы мне щекотали подошвы. Только поглядеть на нас, как мы кипятимся, как презираем на сей земле всякого, кто не читает Ронсара. Милый великий человек, если его тень нас видит, уж верно, она довольна! От этой мысли я затосковал по Елисей-ским полям древних 3. Как приятно было бы пойти потолковать с этими добрыми стариками, которых ты так любил, когда был жив. И сумели же древние сделать существование сносным! Так что нам еще на два или три месяца хватит чудесных воскресений.

165. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ. 3 МАРТА 1852

Перечитал для своего романа несколько детских книжек '. И к ночи совсем ошалел от всего, что за нынешний день прошло перед моими глазами,- от старых альбомов до рассказов о кораблекрушениях и флибустьерах. Откопал старые картинки, которые раскрашивал в семь-восемь лет и с тех пор не видел. Там синие скалы, зеленые деревья. Глядя на некоторые из них (среди прочих на зимовку во льдах), я снова испытал те же страхи, что в детстве. Сейчас сам не знаю, чем бы отвлечься, прямо боюсь лечь спать. Есть там история о голландских матросах в Ледовитом море, на их хижину нападают медведи (эта сцена когда-то не давала мне уснуть), и китайские пираты, грабящие храм с золотыми идолами. Мои путешествия, воспоминания моего детства окрашивают друг друга, все это переплетается, пляшет среди волшебных сполохов и спиралью уносится ввысь.

Прочитал сегодня два тома Буйи2 - бедное человечество! Сколько глупостей прошло через его мозг за время его существования!

Вот уже два дня пытаюсь проникнуть в девичьи мечты и для этого плаваю в молочных океанах литературы о замках, о трубадурах в бархатных беретах с белыми перьями 3. Напомни мне, чтобы я с тобой об этом поговорил. Ты, быть может, сообщишь мне недостающие подробности.

166. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 20-21 МАРТА 1852.

Ничто так не устрашает и не утешает одновременно, как предстоящий долгий труд. Столько глыб надо своротить, столько чудесных часов провести! Пока я совершенно увяз в девичьих мечтах. Даже слегка огорчен, что ты посоветовала мне прочесть мемуары г-жи Ла-фарж,- я-то, вероятно, последую твоему совету и боюсь, что это заведет меня дальше, чем я желал бы. Вся ценность моей книги - если таковая у нее есть - будет в том, что я сумел пройти по волоску между двумя безднами - возвышенного и пошлого (которые хочу сплавить в повествовательном анализе). Когда думаю, что может получиться, голова идет кругом. Но когда потом вспоминаю, что это мне, мне доверено столько прекрасного, такой одолевает страх, что впору убежать и спрятаться куда попало. Уже пятнадцать долгих лет я тружусь, как мул. Всю жизнь прожил я с этой упорной страстью маньяка, не считая других страстей, которые я запирал в клетки и время от времени ходил их проведать, только чтобы рассеяться. О, если мне удастся создать хорошую вещь, это будет честно заработано. Дай бог, чтобы кощунственное словцо Бюффона оказалось истиной! 2 Наверняка я буду одним из первых, кто его подтвердит.

...И потом, разве что-нибудь забывается, разве что-нибудь проходит, разве можно отделаться от чего бы то ни было? Даже самые ветреные натуры, сумей они на миг задуматься, были бы удивлены тем, сколько сохранили из своего прошлого. Во всяком сооружении есть подземная часть. Вопрос лишь - что на поверхности, а что в глубине. Копните и найдете. Откуда же эта страсть отрицать, оплевывать свое прошлое, краснеть за вчерашний день, постоянно желать, чтобы новая религия уничтожила прежние? Что до меня, клянусь тебе, которую я люблю, что я еще люблю все то, что любил когда-то, и что, когда полюблю другую, все равно буду по-прежнему любить тебя. Сердце в своих привязанностях, как человечество в своих идеях, непрестанно расширяется кругами. Так же, как несколько дней назад я смотрел на свои детские книжечки, все картинки в которых прекрасно помнил; я, когда смотрю на ушедшие годы, нахожу там снова все. Я ничего не вырывал из себя, ничего не утерял. Меня оставляли, но я-то никого не бросал. Одна за другой возникали горячие дружеские связи и одна вслед за другой распадались. Те обо мне уже не вспоминают, я же их помню всегда. Такова комплекция моего духа, кора у него твердая. Я наделен пылкими нервами и медлительным сердцем, но вибрация нервов мало-помалу уходит вглубь и там остается.

167. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 27 МАРТА 1852.

С тобою и впрямь нельзя пошутить, если тебя задевают такие безделицы. Я смеюсь над всем, даже над тем, что всего сильней люблю. Нет таких дел, событий, чувств или людей, по которым я не прошелся бы в простоте своею шуткой, как железным катком, придающим ткани блеск. Это прекрасный способ. Сразу видишь, что остается. Трижды прочно укоренилось чувство, которое устояло, предоставленное воле ветров, без подпорки и проволоки, очищенное от всяких условностей, так удобно поддерживающих гнилье. Даже пародия - разве она всегда издевается? Смеяться над жизнью полезно, а порой и прекрасно - только бы жить. Следует возвыситься над всем и возвысить свой ум над собою самим - я имею в виду свободу мысли, всякое ограничение коей объявляю кощунством.

...Как бы там ни было, ты мне сказала - тому нынче две недели - на Пон-Рояль, когда мы шли обедать, нечто весьма меня порадовавшее,- ты, мол, поняла, что нет ничего более убогого, чем вкладывать в искусство свои личные переживания. Следуй этой аксиоме слово за словом, строчка за строчкой. Да пребудет она неколебимой в твоем уме, когда ты рассекаешь тончайшие фибры души человеческой, когда выискиваешь синонимы слова, и ты увидишь! Да, ты увидишь, как расширится твой горизонт, как зазвучит твой инструмент и какая в тебе воцарится ясность. Оттесненное вдаль, к горизонту, сердце твое будет тебя освещать из глубины, а не слепить, находясь на первом плане. Рассеяв во всех твое "я", ты вдохнешь жизнь в своих персонажей и вместо назойливой декламирующей личности - которая из-за меняющих ее облик переодеваний даже не может четко определиться, ибо ей всегда недостает точных деталей,- в твоих произведениях появятся толпы людские.

Если б ты знала, сколько раз я страдал из-за этой твоей склонности, сколько раз меня оскорбляла поэтизация того, что я предпочел бы видеть в естественном виде! Когда я увидел, что ты плачешь, слушая, как г-жа Роже читает "Любовные письма" ', я сгорал от стыда. Мы заслужили лучшего, и ты, и я, а это - весьма убогая идеализация. Кому это может быть интересно? На кого похож этот человек? Зачем брать приевшуюся дурацкую фигуру поэта, которая чем больше в ней типического, тем она ближе к абстракции, то есть к чему-то антихудожественному, антипластическому, античеловеческому и, следовательно, антипоэтическому, какой ни вложи словесный талант. Можно бы написать недурную книгу о доказывающей литературе; с того момента, как вы взялись доказывать, вы лжете. Одному богу известны начало и конец, человеку же - лишь середина. Искусство, как и Он в пространстве, должно парить в бесконечном, завершенное в себе самом, независимое от своего создателя. К тому же это верный путь уготовить себе и в жизни и в Искусстве ужасные разочарования. Кто хочет греть себе ноги у солнца, упадет на землю. Будем чтить лиру; она создана не для данного человека, но для человека вообще.

Что-то я в эту ночь очень ратую за всечеловечность, я, кого ты обвиняешь в возвеличении собственной личности. Я хочу сказать, что, вступив на этот новый путь, ты вскоре увидишь, что вдруг обрела зрелость многих веков, и тебе станет смешон обычай воспевать самого себя. Это удается единократно, как крик души, но, сколь ни лиричен, например, Байрон, Шекспир подавляет его своей сверхчеловеческой безличностью. Разве знаешь, был ли Шекспир печален или весел? Художник должен так извернуться, чтобы внушить потомству, будто его и не существовало. Чем меньше я его себе представляю, тем более великим он мне кажется. Когда думаю о личности Гомера, Рабле, у меня не возникает никакого их образа, а что до Микеланджело, я вижу, только со спины, старца колоссального роста, ночью при факелах работающего над статуей.

168. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, ВОСКРЕСЕНЬЕ

Эту неделю поработал изрядно. Надеюсь на лучшее, во всяком случае, в эту минуту, хотя порой меня охватывают приступы убийственной усталости. В такие минуты едва хватает сил даже сидеть в кресле. Ну ладно, мне очень хочется поскорей закончить свой роман и прочитать тебе. Это будет полный антипод "Святого Антония", но, полагаю, искусство стиля тут более глубокое.

...Хорош этот Ожье! Начал он недурно, но шляться по девкам да опрокидывать рюмки - не наилучший способ развивать свое дарование. И потом, все эти молодцы так ленивы и так постыдно невежественны! У них так мало веры, так мало гордости! Увы и ах, до чего ничтожны бывают эти остроумцы!

169. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 3 АПРЕЛЯ 1852

Не знаю, весна ли виною, но у меня на редкость дурное настроение, нервы напряжены, как струны. Бешусь, а отчего, сам не знаю. Возможно, причина в моем романе. Дело не идет, не движется. Устал так, словно горы ворочал. Временами хочется плакать. Чтобы писать, нужна сила сверхчеловеческая, а я всего лишь человек. Порой мне кажется, что мне понадобится полгода, чтобы отоспаться. Ах, каким безнадежным взором гляжу я на них, на вершины тех гор, куда я жажду подняться! Знаешь, сколько будет у меня через неделю страниц, сделанных с тех пор, как я вернулся? Двадцать. Двадцать страниц за целый месяц, при ежедневных трудах по меньшей мере по семь часов! А цель всего этого? А результат? Приступы горечи, самоуничижения, никакой поддержки, кроме как в ярости неукротимой фантазии. Но я старею, а жизнь коротка.

То, что ты отметила в "Бретани", мне и самому нравится больше прочего. Особенно придаю значение своему резюме о кельтской археологии1 - оно действительно является полным ее изложением и в то же время критикой. Трудность этой книги была в переходах и в том, чтобы из кучи разрозненных заметок сделать нечто целостное. Пришлось мне немало с нею повозиться. Это первая вещь, которую я писал с трудом (уж не знаю, когда пройдет эта затрудненность в нахождении слова - я отнюдь не человек вдохновения, куда там!). Но я полностью разделяю твое мнение касательно шуток, вульгаризмов и т. д. Их тут избыток, во многом повинен сюжет: подумай, что это значит - описывать путешествие, заранее решив описывать все.

...Мое отвращение к публикации - по сути не что иное, как инстинкт, побуждающий нас прятать свой зад... Желание понравиться - нарушение этого инстинкта. Стоит тебе напечатать свое творение, и ты уже ниже его. В том, чтобы оставаться всю жизнь совершенно неизвестным, нет для меня ничего удручающего. Были бы только целы рукописи, пока я жив,- вот все, чего желаю. Разве что потребуется слишком большая могила - ведь я велю похоронить их вместе с собою, как дикарь своего коня.

И впрямь, милые эти странички помогли мне пересечь обширную равнину. Они меня здорово встряхивали, от них болели у меня локти и голова. С ними прошел я сквозь грозы, одиноко перекликаясь с ветром, и пробирался, не замочив ног, через болота, где обычные путники тонут.

170. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 8 АПРЕЛЯ 1852.

Отсылаю тебе книгу папаши д'Арпантиньи '. Так как не он мне ее дал, я ему не могу писать. Будь я в ударе, я бы написал письмо тебе с тем, чтобы ты ему показала. Книга меня очень заинтересовала. Следовало бы ему издать ее с иллюстрациями. Там есть два-три портрета, очерченных с большим остроумием, а один - портрет выскочки, всего добивающегося самостоятельно,- даже мог бы сойти за образчик классической литературы, в нем есть и талант и стиль.

Прочитал "Грациеллу" 2 Несчастный! Какую чудесную историю он испортил. У этого человека, что бы там ни говорили, нет чувства стиля. Таково, по крайней мере, мое мнение.

171. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 15 АПРЕЛЯ 1852.

Две зимы в Руане, в годы 1847 и 1848, мы вдвоем с Буйе по вечерам, три раза в неделю, сочиняли планы пьес; ' труд изнурительный, но мы поклялись друг другу его завершить. Итак, у нас набралось с дюжину, а то и поболе, драм, комедий, комических опер и т. д., написанных полностью, акт за актом, сцена за сценой.

...Через год, когда мой роман будет закончен, я привезу тебе всю рукопись, любопытства ради. Увидишь, какую сложную механику мне приходится применять, чтобы сделать одну фразу.

; 172. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 24 АПРЕЛЯ 1852.

Не ответил раньше на твое жалостное и унылое письмо лишь потому, что находился в разгаре работы. Третьего дня лег в 5 утра, а вчера - в 3 утра. С минувшего понедельника отложил все в сторону и целую неделю корпел исключительно над своей "Бовари", обозлясь, что не двигаюсь вперед. Добрался теперь до бала ', который начну в понедельник. Надеюсь, это пойдет лучше. С тех пор, как мы не виделись, сделал набело 25 страниц (25 страниц за шесть недель). Нелегко они мне дались. Завтра буду их читать Буйе 2. Что до меня, я столько над ними трудился, переписывал, менял, марал, что покамест не могу о них судить. И все же мне кажется, что они не так уж плохи. Ты пишешь о приступах уныния - видела бы ты меня. Временами просто не понимаю, как от усталости руки не отваливаются и голова не лопается. Веду жизнь суровую, уединенную, никаких развлечений, и нет в ней иной опоры, кроме какой-то неустанной одержимости,- порой рыдаю от бессилия, но не унимаюсь. Люблю свой труд любовью неистовой и извращенной, как аскет - царапающую ему живот власяницу. Временами, когда чувствую себя опустошенным, когда слова не даются, когда, настрочив стопку сплошь исписанных страниц, обнаруживаю, что нет ни одной готовой фразы, я падаю на диван и лежу, отупевший, утопая в болоте тоски.

И ненавижу себя и корю за это безумие гордыни, заставляющее меня гнаться за химерой. Но проходит четверть часа, все меняется, сердце радостно бьется. В прошлую среду мне пришлось встать и сходить за носовым платком - по лицу текли слезы. Я сам был растроган написанным, я наслаждался, восхищенный и взволнованный и своей мыслью, и выразившей ее фразой, и блаженным сознанием, что эту фразу нашел. Думаю, во всяком случае, что все это в моем волнении было, но, конечно же, больше всего нервов. Бывают и более высокие состояния этого рода - без элемента чувствительности. По нравственной красоте они тогда превосходят добродетель - настолько . свободны от всего личного, от всех человеческих связей. Мне случалось (в мои лучшие, солнечные дни) в озарении восторга, вызывавшего у меня трепет по всему телу, от пяток до корней волос, подмечать в себе вот такое состояние души, далеко возвышающееся над жизнью,- тогда и слава ничто, и само счастье не нужно. Если бы все окружающее, вместо того чтобы, постоянно на нас обрушиваясь, душить нас в своей трясине, создавало вокруг нас атмосферу здоровья, кто знает, не удалось ли бы нам обрести в эстетике то, что создал стоицизм в морали? Греческое искусство было не искусством, но первоосновой бытия целого народа, целой расы, самой страны. Горы там имели другие очертания и состояли из мрамора для ваятелей и т. д.

Но время Красоты миновало. Человечеству, хоть бы оно обрело ее вновь, она в наши дни ни к чему. Чем дальше, тем больше Искусство будет научным, равно как наука станет художественной. Расставшись у основания, на вершине оба встретятся. Мысль человеческая не в силах предвидеть теперь, при свете каких ослепительных солнц душевного мира будут расцветать творения грядущего. А пока что мы в темном коридоре, движемся во мраке ощупью. Рычага нет, почва ускользает из-под ног, всем нам, литераторам и писакам, недостает точки опоры. К чему все это? Какой потребности служит наша болтовня? Между толпою и нами никакой связи. Тем хуже для толпы, тем хуже, в особенности, для нас. Но у всякой вещи есть свой резон, и фантазия индивидуума, на мой взгляд, столь же законна, как и потребности миллионов, и может иметь в мире такое же значение - поэтому, отвлекаясь от всего и не считаясь с отвергающим нас человечеством, надобно отдаться своему призванию - взойти на свою башню из слоновой кости и там, подобно баядере среди благовоний, погружаться в одинокие свои грезы. У меня бывают часы глубокой тоски, томительной пустоты, сомнений, злорадно смеющихся мне в лицо посреди самых простодушных моих удовольствий. Ну так вот, все это я ни на что не променяю, ибо внутренне убежден, что исполняю свой долг, что повинуюсь высшей воле, что я творю Добро, что я на пути Истины.

Поговорим немного о "Грациелле". Вещь посредственная, хоть это лучшее, что создал Ламартин в прозе. Есть милые детали: лежащий на спине старый рыбак и ласточки, задевающие крыльями его виски, и Грациелла, которая нанизывает кораллы, привязывает амулет к изголовью, два-три удачных сравнения в описаниях природы - сверкание молнии, похожее на подмигивание,- вот, пожалуй, и все. И главное, давайте выясним: спит он с ней или не спит? Это же не живые люди, а манекены. Хороша любовная история, где главное окружено такой густой тайной, что не знаешь, что думать,- половые отношения систематически обходят молчанием, как и то, что люди пьют, едят, мочатся и т. д.! Этот предрассудок меня возмущает. Удивительный парень! Живет рядом с женщиной, которая любит его и которую он любит, и ни разу ни единого желания! Ни одно нечистое облачко не омрачает это голубое озеро! О, лицемер! Рассказал бы правду, как дело было, насколько бы получилось лучше! Но правда требует настоящих мужчин, а не таких, как г-н Ламартин. Что говорить, ангела куда легче нарисовать, чем женщину, крылья скрывают горб. И еще: убитый горем, он посещает Помпеи, Везувий и т. д., что, кстати сказать, было весьма разумным способом пополнить свои знания. Но тут ни единого прочувствованного слова, зато вначале нас угощают тирадой во хвалу римскому собору святого Петра, сооружению холодному и напыщенному, но коим, видите ли, надобно восхищаться 3. Так полагается, общепринятое мнение. В этой книге ничто не хватает за душу. А ведь можно было заставить читателя плакать вместе с отвергнутым кузеном Чекко. Но где там! Да и в конце - ничего волнующего: например, вымученное восхваление простоты (бедных кругов общества и т. д.) в укор пышности кругов состоятельных, описание скуки больших городов. А ведь Неаполь вовсе не скучен. Там очаровательные бабенки, и недорогие. Г-н де Ламартин сам первый не давал там маху, а девицы эти столь же поэтичны на виа Толедо, что и в Марджеллине 4. Но нет, надо держаться условного, фальшивого. Надо, чтобы вас могли читать дамы. О, ложь, ложь! Как ты глупа!

Из этой истории можно было бы сделать неплохую книгу, показав то, что, вероятно, произошло: молодому человеку в Неаполе среди прочих развлечений случилось переспать с дочкой рыбака, после чего он ее бросает, а она не умирает, но утешается, что более обычно и более горько. (Конец "Кандида" в этом смысле для меня ярчайшее доказательство первоклассного гения 5. В спокойном, глупом, как жизнь, заключении виден коготь льва 6.) Но тут потребовалось бы отрешение от своей личности, чего нет у Ламартина, изучающий взгляд врача на жизнь, картина Правды, наконец,- единственное средство произвести сильное действие на чувства. Кстати, о чувствах, уже последнее: перед заключающим стихотворением автор не преминул нам сообщить, что написал его единым духом и проливая слезы. Прелестный поэтический прием! По, повторяю, тут все же было из чего сделать хорошую книгу.

Вполне согласен с мнением Философа о стихах Готье 7. Стихи очень слабы, а невежество писателей чудовищно. "Меленида" показалась произведением ученым - да ведь любой бакалавр должен бы знать все это! Но разве мы читаем, разве есть у нас время на это? Какое им до этого дело? Несут околесицу, и ладно. Друзья похвалили, человек теряет голову, его мозги заплывают жиром, и это принимают за здоровье! А ведь он имел дарование, милый наш Готье, и мог стать утонченным художником. Но журналистика, сила общего течения, нужда (нет, не будем клеветать на это млеко для сильных), а скорее продажность таланта,- да, именно так,- часто снижали Готье до уровня собратьев 8. Ах, как был бы я рад, кабы чье-то серьезное перо, например, Философа - а он человек строгий (в отношении стиля) - в один прекрасный день задало бы им здоровую взбучку, всем этим очаровательным господам!

Возвращаюсь к "Грациелле". Там есть абзац на целую страницу с одними инфинитивами: "вставать поутру и т.д.". У человека, прибегающего к подобным оборотам, плохой слух, это не писатель. Где они, старинные точеные фразы, фразы с выпуклыми мышцами, щелкающими каблуками? Я, однако, представляю себе некий стиль, прекрасный стиль, которым кто-нибудь когда-нибудь будет писать - через десять лет или десять веков,- стиль ритмичный, как стихи, точный, как язык науки, с плавностью и взлетами виолончели, с огненными вспышками; стиль, вонзающийся в идею, как удар стилета, в нем мысль ваша, наконец-то, заскользит по гладким поверхностям, как скользит лодка при хорошем попутном ветре. Проза родилась только вчера - надо это помнить. Стих же - по преимуществу форма литератур древних. Все просодические комбинации уже испробованы, но в прозе до этого еще далеко.

...Ты пишешь, что в моем письме есть любопытные мысли о женщинах и что они (женщины) редко бывают свободны от этих недостатков. Да, ты права, их столько учат лгать, им рассказывают столько вранья! Никто никогда не решается сказать им правду, а когда, себе на беду, бываешь искренен, они негодуют на подобное чудачество! Больше всего я их виню за потребность поэтизации. Мужчина будет любить свою прачку, зная, что она глупа, и его наслаждение от этого не умалится. Но если женщина любит хама, то он непременно непризнанный гений, избранная душа и т. п., так что из-за этой своей природной склонности к косоглазию они не видят ни истинного, когда его встречают, ни прекрасного там, где оно есть. Этот недостаток (который с точки зрения любви как таковой есть преимущество) - причина разочарований, на которые они столь сетуют! Общая их болезнь - требовать от яблони апельсинов.

Отдельные максимы: Они неискренни с самими собою; они не признаются себе в своих плотских чувствах; они принимают свой зад за сердце и думают, что луна создана для освещения их будуаров.

Цинизм, эта ирония порока, у них отсутствует; а когда он у них есть, это аффектация.

173. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 2 МАЯ 1852

В двух последних выпусках "Ревю" напечатаны две интересные статьи об Эдгаре По 1. Ты их читала?

Да, я знаю Ламартинова "Рафаэля"2 - это верх претенциозной глупости.

Провел скверную неделю, временами чувствую себя бесплодным, как гнилой чурбан. Предстоит повествование, а это для меня скучнейшее дело. Я должен привести мою героиню на бал. Сам же я так давно не видал балов, что приходится сильно напрягать воображение. И потом, это так банально, об этом столько писали! Будет чудом, если удастся избежать пошлости, и все же я хочу ее избежать.

174. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 8-9 МАЯ 1852. >

Прямота сердца, о которой ты пишешь,- не что иное, как та же честность ума, которую, надеюсь, я вношу и в вопросы Искусства. Не признаю всех этих разграничений - сердце, ум, форма, содержание, душа или тело - в человеке все связано. Было время, когда ты считала меня ревнивым эгоистом, которому доставляет удовольствие вечно копаться в собственной личности. Именно так полагают люди, видящие лишь поверхность. Та же история и с моей пресловутой гордыней, вызывающей такое возмущение и приносящей мне, однако, только беды. Нет, напротив, никто больше меня не вбирал в себя чужие жизни. Я вдыхал запахи никому не ведомых гноищ, я сострадал многому, не трогавшему людей чувствительных. Если "Бовари" чего-то стоит, уж сердце-то в этой книге будет. Все же, по-моему, царит над жизнью ирония. Отчего, бывало, я, плача, подходил к зеркалу взглянуть на себя? Эта способность возвышаться над самим собою - она-то, быть может, источник всякой добродетели. Она подымает тебя над собственной личностью, а не замыкает в ней '. Комическое, дошедшее до крайности, комическое, не вызывающее смеха, высокий лиризм в шутовстве - вот чему я как писатель больше всего завидую. Тут соединены две стихии человеческого. "Мнимый больной" куда глубже проникает в душевные миры, чем все Агамемноны 2. "А не опасно ли толковать обо всех этих болезнях?" 3 стоит возгласа "Он должен был умереть!" 4.

Но поди растолкуй это педантам! Забавно, впрочем, насколько хорошо я чувствую комическое как человек и сколь упорно чуждается его мое перо! Но постепенно я становлюсь менее веселым, и во мне происходит сближение этих двух начал - в нем-то наигоршая из всех печалей. С некоторых пор у меня возникли кое-какие театральные идеи и смутный план большого метафизического романа, фантастическою и горластого,- он пришел мне на ум недели две тому назад 5. Может быть, примусь за него лет через пять-шесть, но как знать, что произойдет с этой вот минуты, когда пишу тебе, до той, когда высохнут чернила на последней помарке? При нынешней скорости закончу "Бовари" не раньше чем через год. На полгода больше или меньше, эка важность! Но жизнь коротка. Порой меня убивает мысль обо всем том, что я хотел бы сделать, прежде чем околею, и о том, что вот уже пятнадцать лет я тружусь без передышки, упорно и непрестанно, и что у меня никогда не будет досуга осознать, что же, собственно, я хотел сделать.

Недавно прочел весь "Ад" Данте (по-французски). Там есть величавость, но как далеко это от поэтов всемирных, уж они-то не воспевали распри своей деревни, касты или семьи! Никакого плана! А сколько повторений! Временами могучее дыхание, но, мне кажется, Данте подобен многим освященным молвою созданиям, в том числе римскому собору святого Петра, который, кстати, нисколько на Данте не похож. Но сказать, что тебе скучно, никто не смеет. Поэма Данте была создана для определенного времени, а не для всех времен; на ней лежит его печать. Тем хуже для нас, меньше понимающих ее; тем хуже для нее, не дающей себя понять!

Только что закончил четыре тома "Замогильных записок" 6. Эта вещь выше своей репутации. К Шатобриану никто не был беспристрастен, на него сердились все партии. А славную критическую статью можно бы написать о его произведениях. Какой бы это был человек, если бы не его поэтика! Как она его ограничила! Сколько лжи, мелочности! В Гете он видит только "Вертера"7 - а ведь это лишь одна из мансард громадного гения. Шатобриан схож с Вольтером. Оба сделали (в отношении художественности) все, что могли, чтобы испортить прекраснейшие способности, дарованные богом. Без Расина Вольтер был бы великим поэтом, а что бы создал человек, написавший "Велледу" и "Рене"8, не будь Фенелона! Наполеон был таким же: без Людовика XIV, без преследовавшего его призрака монархии не было бы у нас гальванизации общества, ставшего трупом. Мужи античности прекрасны тем, что они самобытны: черпать из себя, в этом все. А ныне сколько надо учиться, чтобы освободиться от книг, и сколько надо их перечитать! Надо выпить океаны - и извергнуть их обратно.

Раз тебя пленила изящная перифраза папаши де Пон-жервиля, "ковер, что, не скупясь, был соткан Вавилоном", я мог бы привезти тебе акт трагедии, которую лет пять тому мы с Буйе начали писать об "Открытии вакцины", где все в том же роде, даже похлеще 9. В то время я много занимался театром Вольтера, анализировал сцену за сценой, каждую вещь с начала до конца. Мы сочиняли планы пьес, иногда, смеха ради, читали трагедии Мар-монтеля, и это было замечательной подготовкой. Надобно читать дрянное и великое, но не посредственное. Уверяю тебя, что в отношении стиля самые ненавистные мне писатели, быть может, помогли мне больше, чем прочие. Что скажешь ты о таких стихах, описывающих греческий колпак:

...Для головы бесценной Удобный тот убор, Элладою рожденный,

а чтобы изящно сказать, что женщина, испещренная оспинами, похожа на шумовку:

И девы милой лик ужасный сей недуг
Уродливым явил и страшно схожим вдруг
С той утварью простой, всей дырками сквозящей,
С которою в руках, к посудине бурлящей,
Где, брызжа через край, клокочет сок мясной,
Спешит матрона снять пушистый, темный слой.

Вот это поэзия, да по всем правилам, или я ничего в ней не смыслю!

175. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 15-16 МАЯ 1852.

Ночь на воскресенье застала меня на середине страницы, отнявшей целый день и еще далеко не оконченной. Отложил ее, чтобы написать тебе,- с нею, пожалуй, не развяжусь до завтрашнего вечера; часто уходит по нескольку часов на поиски одного слова, а найти надо не одно, поэтому тебе пришлось бы прождать письма всю следующую неделю, вздумай я сперва окончить свою страницу. Правда, последние несколько дней дело идет не слишком скверно, кроме нынешнего дня, нынче что-то пришлось туго. Знала бы ты, сколько я вымарываю, какая мазня на моих страничках! Уже готовы сто двадцать, а написал я не меньше пятисот. Знаешь, чем я занимался позавчера после полудня? Смотрел на окрестность сквозь цветные стекла - это мне понадобилось для одной страницы в моей "Бовари", она, надеюсь, будет не из худших.

...Что до жизни внутренней, ничего нового. Прочел в эту неделю "Родогуну" и "Теодору". Что за гнусность - комментарии г-на де Вольтера! ' А глупо как! Между тем был он человеком умным. Но от ума в искусстве мало проку, он мешает восхищаться и отрицает гении, только и всего.

Да, критика - жалкое занятие, если уж человек такого размаха дает нам подобный пример! Но ведь так приятно разыгрывать педагога, журить других, учить людей их ремеслу! Страсть унижать, нравственная проказа нашей эпохи, на диво содействует сей склонности у пишущей братии. Посредственность насыщается этой повседневной скудной пищей, в которой под видимостью серьезного кроется пустота. Куда легче оспоривать, чем понять; болтать об искусстве, об идее прекрасного, об идеале и т. д., чем сочинить самый плохонький сонет или самую простую фразу. У меня часто бывало желание вмешаться и одним махом написать книгу обо всем этом. Но отложим до старости, когда чернильница моя высохнет. Преотличную и оригинальную работу можно написать под таким названием: "Об истолковании античности"! Но это должно быть делом целой жизни. И потом - к чему? Нет, музыки! Лучше уж музыка! Будем ритмично кружить, раскачиваться в периодах, спускаться все глубже в подвалы сердца.

Страсть унижать, о которой я упомянул,- страсть исконно французская; Франция - страна равенства и несвободы. Ведь в нашем любезном отечестве свободу ненавидят. Разве идеал Государства, каким его видят социалисты,- не огромное чудовище, поглощающее всякую индивидуальную деятельность, всякую личность, всякую мысль, чтобы оно одно всем управляло, все делало. В глубине этих ограниченных сердец - жреческая тирания: "Все надо регламентировать, все переделать, все перестроить на других основах" и т. д.2 Нет таких глупостей, таких пороков, для которых эти мечты не были бы благоприятны. Я нахожу, что человек ныне больше фанатик, чем когда-либо, но фанатик себя самого. Только себя он воспевает, и в мысли своей, взлетающей выше солнц, пожирающей пространство и воющей в тоске по бесконечному, как сказал бы Монтень 3, он превыше всего ценит то самое убожество жизни сей, от которого его мысль все рвется освободиться. Так, Франция с 1830 года бредит идиотским реализмом; непогрешимость всеобщего голосования скоро станет догматом, сменив догмат непогрешимости папы. Сила кулака, право большинства, почтение к толпе пришли на смену авторитету имени, праву божественному, превосходству разума. В древности человеческое сознание не протестовало; Победа была священною, ее давали боги, она была справедлива; раб презирал себя так же, как презирал его хозяин. В средние века оно смирялось и терпело проклятие Адама (в которое я в глубине души верю). В течение 15 веков оно разыгрывало Страсти, и вечный Христос с каждым новым поколением взбирался на свой крест. Но вот, истомленное столькими трудами, теперь оно как будто готово забыться в чувственном отупении, подобно шлюхе, которая дремлет в фиакре после маскарада, до того пьяная, что сиденье кажется ей мягким, и радуется, видя на улице жандармов, охраняющих ее своими саблями от улюлюканья мальчишек.

С республикой или с монархией, мы еще не скоро отсюда выберемся. Это равнодействующая долгого труда, в котором принимали участие все, от де Местра до отца Анфантена 4, и более других - республиканцы. Что есть равенство, как не отрицание всякой свободы, всякого превосходства, даже самой природы?5 Равенство - это рабство. Вот почему я люблю Искусство. Здесь, в этом мире воображения, по крайней мере, царит полнейшая свобода. Здесь все желания утоляются, здесь все сбывается, ты здесь сам себе и король и народ, ты активен и пассивен, жертва и жрец. Никаких границ, все человечество для тебя - дергунчик с бубенцами, которыми ты звенишь в конце своей фразы, как паяц бубенцом на кончике носка (таким манером я часто и всласть мстил жизни; силою пера я воспроизводил для себя всевозможные удовольствия, дарил себе женщин, деньги, путешествия), и согбенная душа распрямляется в этой лазури, ограниченной лишь пределами Истинного. Где нет Формы, там уже нет идеи. Искать одну - значит искать другую. Они столь же нераздельны, как субстанция и цвет, потому-то Искусство - и есть правда. Все сие, разбавленное водою на двадцать лекций в Коллеж де Франс6 снискало бы мне на две недели славу великого человека у множества юнцов, солидных мужчин и светских дам.

Есть, на мой взгляд, один верный признак того, что Искусство ныне совершенно забыто,- это несметное число художников. Чем больше в церкви певчих, тем верней можно предположить, что прихожане не набожны. Думают не о том, чтобы молиться господу или возделывать свой сад, как говорит Кандид 7, но о том, чтобы иметь красивые ризы. Им бы следовало тянуть публику на буксире, а они сами тащатся на буксире у нее. В писателях больше чистокровной буржуазности, чем в лавочниках. И в самом деле, разве не силятся они, прибегая ко всевозможным комбинациям, переманивать клиентуру - да еще считая себя порядочными! (то есть художниками) а это верх буржуазности. Чтобы ей, клиентуре, понравиться, Беранже воспевал доступную любовь, Ламартин - сентиментальные мигрени своей супруги 8. и сам Гюго в больших своих произведениях отпускал по адресу этой клиентуры тирады о человечестве, о прогрессе, о развитии идей и прочем вздоре, в который сам нисколько не верит. Другие, умерив свои амбиции, как, например, Эжен Сю, писали для Жокей-клуба романы из великосветской жизни или же для Сент-Антуанского предместья - романы из жизни дна, вроде "Парижских тайн" 9. Молодой Дюма ныне снискал себе навечно любовь всех сестриц-лореток своей "Дамой с камелиями" 10. Держу пари, что ни один драматург не посмеет вывести в театре на бульваре рабочего-вора. О нет, там рабочий должен быть порядочным человеком, а барин всегда негодяй, точно так же во Французском театре девица всегда целомудренна - ведь мамаши водят туда своих дочек ".

176. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 23 МАЯ 1852

Первая часть, которую я предполагал закончить сперва к концу февраля, потом в апреле, потом в мае, затянется до конца июля. На каждом шагу натыкаюсь на десятки препятствий. Очень тревожит начало второй части. Извожу себя черт знает как из-за пустяков; самые простые фразы для меня пытка... Хороший день, проведенный в Манте вдвоем, право, стоил бы пяти-шести визитов, которые я нанесу тебе в Париже, в твоем доме, где мы будем не одни,- и он не прорвет мою работу, как прервала бы ее целая неделя, в тот момент, когда мне ни в коем случае нельзя терять нить своих мыслей. Скажи, нравится ли тебе этот план.

Позже, надеюсь, я тоже буду проводить дни так, как у тебя прошел вчерашний день. Когда закончу свою "Бо-вари" и египетскую повесть1 (через два года), постараюсь осуществить две-три появившиеся у меня театральные идеи 2, но твердо намерен не идти ни на какие уступки - не желаю, чтобы меня играли или освистывали.

177. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 30 МАЯ 1852

Нельзя верить даже лучшим друзьям - вот мораль, которую я извлек из твоего письма. Если речь Мюссе ', по мне отвратительная, тебе показалась прелестной, и ты находишь равно прелестным то, что я написал или напишу, какой же из этого вывод?

Но куда бежать, бог мой? Где найти человека? 2 Гордость собою, уверенность в своем творчестве, восхищение Прекрасным - неужели все потеряно? Неужели всеза-топляющая грязь, в которой мы погружены по самую шею, заполнила грудь всех людей? Умоляю тебя, впредь не рассказывай мне, что творится в свете, не сообщай никаких новостей, уволь от чтения всех статей, газет и т. д. Я превосходно могу обойтись без Парижа и всех дел, что там обделываются. От этих вестей я заболеваю, становлюсь брюзгой, они еще больше погружают меня в угрюмую замкнутость, которая, боюсь, может привести к катоновской узости 3. Как я благодарен себе за прекрасную свою мысль не печататься! Я еще ни в чем не вымарался! Моя муза (хоть она не блистает манерами) пока еще не продавалась, и мне, как погляжу на гуляющую по свету заразу, очень хочется дать ей помереть девственницей. Ведь я не из тех, кто может создать себе публику, а эта публика создана не для меня, так что обойдусь. "Стараешься угодить - вот ты и пал" 4,- говорит Эпиктет. Я не паду. Достопочтенный Мюссе, сдается мне, мало думал об Эпиктете, и, однако, не скажешь, что в его речи нет любви к добродетели. Он сообщает нам, что г-н Дюпати был порядочным человеком и что быть порядочным человеком весьма похвально. Тут всеобщее удовлетворение публики. (Смотри "Габриэль" г-на Эмиля Ожье 5.) Прославление моральных качеств, приятно переплетенное с похвалой качествам интеллектуальным,- причем они поставлены на один уровень,- одна из вящих гнусностей ораторского искусства. Ведь каждый полагает, что обладает первыми, а потому он заодно приписывает себе и вторые! Был у меня слуга, имевший привычку нюхать табак. Я часто слышал, как он, беря понюшку, приговаривал (оправдываясь в своей слабости): "И Наполеон нюхал табак". И действительно, табакерка служила основой для установления некоего родства между ними двумя; не унижая великого человека, оно намного возвышало мужлана в его собственном мнении.

Посмотрим-ка эту пресловутую речь. Начало написано хуже некуда - там такая вереница "которых", хоть косы из них плети. Затем нахожу там "почтение", мешающее ему говорить (Мюссе питает почтение к г-ну Дюпати!), преждевременную кончину его отца и пошлую иеремиаду по поводу революций, каковые "на время разрывают общественные связи". Эко горе! Мне это отчасти напоминает, как после 1848 года содержанки были "в отчаянии": порядочные люди покидают Париж, все пропало! Правда, как бы в противовес косвенно восхваляется отмена пыток; проходит великая тень Каласа, эскортируемая преблаго-родным стихом:

ПОРЫВ ДУШИ К ДОБРУ ПОЧЕТНЕЙ ЛУЧШЕЙ КНИГИ 6.

Мысль общепринятая, всеми признанная, хотя первое легче осуществить, чем второе. В молодости я выпил немало стопок с достопочтенным Луи Фессаром, моим учителем плавания, который спас от неминуемой гибели сорок или сорок шесть человек с опасностью для своей жизни. Итак, поскольку в мире не набралось сорока шести хороших книг с тех пор, как их сочиняют, вот вам оригинал, который совершенно повергает в прах всех поэтов, по мнению одного из них. Продолжаю:

Восхваление учеников, благодарных своим учителям (косвенно лесть присутствующим профессорам), и опять эпиграмма на свободу: utile dulci; [приятное с полезным (лат.)] таков его стиль.

Наконец, еще фраза, и превосходная: "Рокот океана, еще тревоживший эту пылкую голову, растворился в музыке, и удар смычка увлек его за собой". Но красоту этой фразе придают океан и музыка. Как бы ни было безразлично подлежащее само по себе, оно все же должно существовать. Но когда заводят неискреннюю хвалу посредственному человеку, чего уж тут ждать, если не весьма среднего уровня? Форма исходит из сути, как жар из огня.

Дальше небольшое покаяние: здесь поэт именует свои произведения "детскими грехами", порицает себя "за ошибки, коих больше не совершает", и бранит романтическую школу за отсутствие "здравого смысла", хотя и не отрекается от своих учителей. Вот тут-то можно было с чувством поговорить о том, что место Гюго пусто. Легко ли себя лишить такого удовольствия, отказать себе в наслаждении скандализировать общество академиков? Но ведь это неприлично, это огорчило бы наше доброе правительство и было бы дурным тоном. Зато сразу же за этим следует неожиданная похвала Казимиру Делавиню, "который знал, что уважение ценнее шумного успеха", и потому всегда тащился на поводу у общественного мнения, сочиняя "Мессенские элегии" после 1815 года, "Парию" во времена либерализма, "Марино Фальери" в дни моды на Байрона, "Детей Эдуарда", когда сходили с ума от средневековых драм. Делавинь был не ахти какой писатель, но хитрый нормандец, он следил за вкусом времени и подлаживался к нему, примиряя все партии и не удовлетворяя ни одну, истый буржуа, этакий Луи-Филипп в литературе 8. Мюссе полон нежности к нему. Хвалить стихи, где находишь такое:

Рафаэля смотрю, улыбаюсь Альбани,-

и Анакреон поставлен рядом с Гомером!9 Альбани - отец рококо в живописи. Г-н де Вольтер очень его любил. В Фернее полно копий с него. Мюссе, который так поносил Вольтера в "Ролла" 10, но в Академии вынужден его хвалить (ибо он был академиком), уж конечно, почтил вниманием и любимого его художника.

Далее идет хвала комической опере как жанру. Все в том же роде - без конца превозносится милое, приятное ". Мюссе в этом смысле сыграл роковую роль для своего поколения. Он тоже - черт подери! - воспевал гризетку!12 И притом куда скучнее, чем Беранже, который тут, по крайней мере, в своей сфере. Эта страсть к мелкому (по части идей и самих произведений) уводит от всего серьезного, зато нравится публике; ничего не скажешь, такое уж нынче время. Не пройдет и двух лет, мы вернемся к Флориану. Тогда расцветет Уссе, это же пастушок 13.

А теперь позлословим о великих делах и великих людях. Труд поэта - "благородное упражнение для ума"! Воистину! Да еще -"что бы об этом ни говорили"! Какая смелость! Но поскольку есть идеи благородные и идеи, таковыми не являющиеся, "пути великие, суровые" и маленькие, приятные тропинки (по классификации жанров, понятно, 1) трагедии, 2) комедии, комедия серьезная, комедия смешная и т.д.), отсюда следует, что Боссюэ и Фенелон выше" Мольера (неакадемика), а "Телемак" значительнее "Мнимого больного";14 для людей серьезных "Мнимый больной" и впрямь только фарс (таково, между прочим, мнение г-на Шерюэля, профессора Эколь Нормаль) '5. Не беда, маленькая тропинка "не менее прекрасна" и "бесспорно должна пользоваться уважением" (какая доброта!), "когда по ней идет порядочный человек" (вечно этот порядочный человек); в противном случае - нет!

Затем немного патриотизма, знамя Империи, славные деяния в рядах Национальной гвардии. Как достойный похвалы приведен стих:

Приятный дар полей на водах сих спокойных! 1б -

и Танкред, "неподражаемый тип рыцарской поэзии"!17 Наконец, для заключения, назидательный пример людей, благочестиво умирающих в окружении сестер милосердия, с коими мы уже встречались выше вкупе с прославляемой идеей христианства.

Словом, найдется на все вкусы, кроме моего.

...Разумеется, приятно занимать некое место в душах толпы, но ведь три четверти времени находишься там в такой гнусной компании, что человеку благородному и тонкому должно мерзить.

Надобно признать, что, если ничто ценное не кануло в безвестность, нет такой гнусности, которой бы не рукоплескали, и такого глупца, что не прослыл бы великим человеком, или великого человека, которого не обзывали бы кретином. Потомство иногда меняет суждение (но позорное пятно все же остается на челе человечества с его столь благородными инстинктами), да м то! Разве Франция когда-нибудь признает, что Ронсар стоит Расина! Стало быть, надо творить искусство для себя, для себя одного, как играют на скрипке.

Мюссе останется теми своими сторонами, от которых он отрекается. У него были прекрасные порывы, крики души, вот и все. Но парижанин в нем мешает поэту, дендизм вредит изяществу, его колени не сгибаются из-за тугих штрипок. Ему не хватило силы стать мастером; он не верил ни в себя, ни в свое искусство, только в свои страсти. Он с патетическими придыханиями воспевал "сердце", "чувство", любовь в ущерб более высоким красотам: "О сердце, ты - поэт" и т. д. Подобные вещи нравятся дамам, сии удобные максимы внушают многим, что они поэты, хотя не написали ни единого стиха. Такое прославление посредственного возмущает меня. Это значит отрицать всякое искусство, всякую красоту - это оскорбительно для избранников божьих.

Французская Академия будет существовать еще долго, хотя намного отстала от всего прочего. Силу свою она черпает в страсти французов к отличиям. Каждый надеется со временем стать академиком; себя я исключаю. С того дня, как она присудила первую Монтионовскую премию '9, она тем самым признала, что литературная жизнь из нее ушла. Оставшись, таким образом, без дела и чувствуя, что то, чем она должна бы ведать, от нее ускользает, она нашла прибежище в добродетели, как старые женщины находят его в благочестии.

Раз уж во мне разыгралась желчь (но, право же, у меня самого от этого тяжело на сердце), изолью ее до конца. "Дни, полные гордости, когда передо мной заискивают, когда мне льстят", пишешь ты. Полно, дорогая, это дни слабости, это дни, за которые надо краснеть. А твои дни гордости я тебе сейчас опишу. Вот они, твои дни гордости! Когда ты сидишь дома, вечером, в самом стареньком платье, когда Анриетта 20 тебе надоедает, камин дымит, с деньгами плохо и т. д., и ты с тяжелым сердцем и усталой головой собираешься лечь; когда, расхаживая взад и вперед по комнате или глядя на горящие дрова, ты говоришь себе, что у тебя нет опоры, что ты не можешь рассчитывать ни на кого, что все тебя покинули; и внезапно в изнемогающей женщине вновь пробуждается муза, и что-то в твоей душе начинает петь, радостное и вместе мрачное, как боевая песнь, как вызов жизни, упование на свою силу, зарево будущих твоих творений. Если такое бывает с тобой, вот они твои дни гордости, не говори мне о другой. Ту оставь слабым, г-ну Эно, который будет польщен, если его напечатает "Ревю де Пари"; Дюкану, который в восторге, что принят у г-жи Делессер; всем тем, наконец, которые так мало себя уважают, что и их нечего уважать. Чтобы иметь талант, нужна уверенность, что его имеешь, а чтобы сохранить совесть чистой, надо поднять ее выше совести всех прочих людей. Лучшее средство жить спокойно и свободно - устроиться на вершине пирамиды, все равно какой, лишь бы высокой и с прочным основанием. Ах, там не всегда весело, и ты там совсем одинок, зато можно утешаться - плевать с высоты.

...Нынче вечером мать сказала мне, что я "озлобляюсь". Может, я действительно превращаюсь в старую деву. Тем хуже, гримаса Мизантропа 21 - одна из самых глупых, какие могут быть у человека.

178. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 12 ИЮНЯ 1852

Хотя теперь час ночи и я писал сегодня двенадцать часов (прервавшись на час, чтобы пообедать), я должен высказать тебе, насколько тобою доволен. Твоя вещь ', дорогая Луиза,- дала мне счастье, такое же счастье, как тогда, когда ты получила награду 2. Не хватает самых пустяков, чтобы сделать из нее попросту маленький шедевр; а шедевры маленькими не бывают. Ритм, композиция, новизна, здесь есть все; это хорошо, хорошо. Любопытствую, каково завтра будет мнение собрата 3.

...Вот стих:

Ой les reines buvaient du kit Где королевы ПИЛИ МОЛОКО,-

которому я придаю огромное значение. Тут больше поэзии, чем во всех тирадах о боге, душе, человечестве, которыми набивают так называемые "серьезные вещи". Это не бросается в глаза, как иная громкозвучная мысль, зато какая тут удачно сказанная правда и как это глубоко в духе предмета! Вот так и надо, чтобы все исходило из темы - мысли, сравнения, метафоры и т. д. Тут-то и виден коготь льва 4, поверь, это как бы подпись самой природы под произведением. Книга подобных стихов (надо лишь внести эти исправления, которые, впрочем, сделать очень легко) не уступила бы никакой другой; таково мое мнение. Что за прелестный рефрен и с каким необычным ритмом!

За всю неделю я только сегодня поработал немного лучше. Один абзац, не дававшийся мне вот уже пять дней, наконец, кажется, получился как надо. Сколько трудности в психологическом повествовании, в том, чтобы не повторяться.

...Дюкан прислал мне свои фотографии 5. Я написал ему несколько благодарственных слов. Если "Ревю де Пари" начинает клониться к упадку, вот и подтверждение моих пророчеств. Дюкан, возможно, будет уже совсем на дне, когда я еще не выйду в море. Он собирался взять меня к себе на борт, а возможно, это мне придется протягивать ему шест 6. Нет, я не жалею, что так долго остаюсь позади. Моя жизнь зато ни разу не споткнулась. С тех лет, когда я спрашивал у гувернантки буквы, чтобы написать слова придуманных мною фраз, до нынешнего вечера, когда сохнут чернила помарок на моих страницах, я шел по прямой линии, непрестанно удлинявшейся и проведенной, как по нитке, сквозь все прочее. Из года в год, от одного шага к другому цель предо мною все время отодвигалась. Сколько раз падал я плашмя в тот миг, когда, казалось, вот-вот ее коснусь! И, однако, чувствую, что я не умру без того, чтобы где-то не прогремел тот стиль, что звучит у меня в голове, и, верю, сумеет покрыть голоса попугаев и стрекоз.

179. МАКСИМУ ДЮКАНУ. КРУАССЕ, 19 ИЮНЯ 1852.

Мне кажется, у тебя по отношению ко мне какая-то мания. Меня-то она не тревожит, не бойся. Решение мое на этот счет принято давно.

Скажу тебе только, что все эти слова: "спешить", "теперь подходящий момент", "уже пора", "определенное место", "занять положение", "вне закона"-для меня набор бессмысленных слов. Ну, как будто ты говоришь с алгонкином '. Моя не понимай.

"Достигнуть" - чего? Положения гг. Мюрже, Фейе, Монселе и т. д., Арсена Уссе, Таксиля Делора, Ипполита Люка и семидесяти двух других? Благодарю.

"Быть известным" - не главная моя задача, это может вполне удовлетворить лишь весьма среднее честолюбие. К тому же разве тут когда-нибудь знаешь наверняка? Самая громкая слава нисколько не насыщает, и человек почти всегда до конца дней сомневается в своей ценности, если только он не глупец. Так что известность не больше подымает нас в собственных глазах, чем безвестность.

Я стремлюсь к большему - нравиться себе. Успех - по-моему, результат, а не цель. И я иду к ней, к этой цели, и, кажется, иду давно, не отступая ни на шаг и не останавливаясь на обочине полюбезничать с дамами или подремать на травке. В конце концов, один призрак стоит другого, я предпочитаю тот, что повыше ростом.

Пусть лучше погибнут Соединенные Штаты, чем принцип! 2 Пусть я издохну как собака, чем потороплю хоть на секунду еще не созревшую фразу.

В уме я держу некую манеру письма и изящество языка, которых хочу достигнуть. Когда сочту, что абрикос сорван, я не откажусь его продать и послушать рукоплескания, коль он окажется вкусным. А пока - за публикой гоняться не желаю. Вот и все.

Если же тем временем подходящее время минует и на него не будет охотников, что поделаешь. Поверь, я сам себе желаю полегче жить, намного меньше трудиться и получать больше доходов. Но чем тут можно помочь, не вижу.

Разумеется, в делах коммерческих бывают благоприятные стечения обстоятельств, повышенный спрос на тот или иной товар, преходящий вкус покупателей, из-за которых повышается цена на каучук или дорожает ситец. Пусть же те, кто намерен производить эти товары, торопятся сооружать фабрики,- это мне понятно. Но если твое произведение искусства добротно, если оно подлинное, оно найдет отклик, найдет свое место через шесть месяцев, через шесть лет или после твоей смерти. Какая разница!

Здесь, говоришь ты о Париже, веет "дыхание жизни". По-моему, оно частенько отдает запахом гнилых зубов, это твое дыхание жизни. На том Парнасе, куда ты меня зовешь, скорее стошнит от миазмов, чем закружится голова от высоты. Срываемые там лавры немного испачканы дерьмом, согласись.

И поэтому мне досадно, что такой человек, как ты, превзошел маркизу д'Эскарбанья, полагавшую, что "вне Парижа порядочным людям нет спасенья" 3. Суждение это, по-моему, само по себе провинциально, то есть ограниченно. Люди есть повсюду, милостивый государь, а вот что вранья в Париже больше, чем где бы то ни было, с этим я не спорю.

Да, конечно, одно в Париже приобретаешь - наглость; но зато теряешь там перышки.

Человек, который вырос в Париже и тем не менее стал по-настоящему значительным человеком, верно, полубог от рождения. Ведь он рос, стиснутый со всех сторон, с давящим на его голову грузом; и, напротив, нужно быть совершенно лишенным природной оригинальности, чтобы уединение, сосредоточенность, длительный труд не выработали бы в конце концов чего-то приближающегося к ней.

Что ж до горьких твоих сетований на мою бездеятельную жизнь, это все равно, что попрекать сапожника за то, что шьет сапоги, кузнеца за то, что кует железо, художника за то, что торчит в своей мастерской. Так как я тружусь с первого часа пополудни до первого часа ночи каждый день, с перерывом от 6-ти до 8-ми вечера, я, право же, не знаю, чем бы мог заняться в остальное время. Живи я в провинции или в деревне, предаваясь игре в домино или выращивая дыни, твой упрек был бы мне понятен. И если я огрубел, виною тому Лукиан, Шекспир и то, что я пишу роман.

Я говорил тебе, что перееду в Париж, когда будет готова моя книга, и, если буду ею доволен, отдам ее в печать. Решение мое не изменилось. Лишь это могу тебе сказать, ничего больше.

И, поверь мне, друг мой, предоставь все естественному течению. Пусть литературные споры возрождаются или Не возрождаются, мне наплевать. Пусть Ожье преуспевает, мне трижды наплевать, и если Вакери и Понсар так расправляют плечи, что займут мое место, мне на это сто раз наплевать, и я не стану его требовать у них обратно.

180. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 19 ИЮНЯ 1852

Твой длинный рассказ о визите Мюссе произвел на меня странное впечатление. В целом он несчастный малый. Нельзя жить без веры. А у этих людей нет никакой веры, нет компаса, нет цели. Живут себе как придется, со дня на день, раздираемые всеми страстями и суетными интересами толпы. Причину этого упадка я вижу в его пошлом стремлении принимать чувство за поэзию.

Коль плакала Марго - то пьеса хороша '.

Стих сам по себе очень мил, но его поэтика - на потребу дня. "Чтобы петь, достаточно страдать" 2 и т. д. Вот аксиомы этой школы; по части морали это может завести далеко, а по части искусства не приводит ни к чему. Мюссе в литературе - это вначале очаровательный юноша, затем старик, но ничего устойчивого, основательного, твердого, ясного нет ни в его таланте, ни в его личности (я разумею - в жизни). Дело в том, что порок, увы, придает не больше плодовитости, чем добродетель. Не нужно ни того, ни другого, надо быть не порочным и не добродетельным, а выше всего этого. Самым глупым, чего нельзя извинить даже опьянением, показалась мне его ярость по поводу креста 3. Это высокопарная тупость в действии, а потом, все так деланно, так неискренне. Понятно, что он плохо слу-шал "Мелениду".

...Я изнемогаю. С самого утра ноет в затылке, и голова тяжелая, будто ношу в ней центнер свинца. "Бовари" меня убивает. За целую неделю написал три страницы, да и от тех не в восторге. Невероятно трудно достичь связности мыслей и чтобы они естественно вытекали одна из другой.

Насколько могу судить, ты в творческом ударе; но побольше обдумывай. Ты слишком полагаешься на вдохновение, слишком спешишь. Я потому так медлителен, что способен обдумывать стиль только с пером в руке и непрерывно копошусь в каком-то месиве, расчищая его по мере того, как его прибывает. Но со стихами - дело ясней, форма целиком задана. И, однако, хорошая проза должна быть столь же точна, как стих, и столь же звучна.

Читаю сейчас очаровательную, превосходную вещь - "Государства Луны" Сирано де Бержерака 4. Фантазия изумительная, а нередко и стиль.

181. ЛУИЗЕ КОЛЕ. ИЮНЬ 1852

Снова принялся за свой труд. Надеюсь, что пойдет, но, честно говоря, "Бовари" мне наскучила. Это из-за сюжета и непрестанных сокращений. Хороша она будет или плоха, но книга эта окажется для меня настоящим подвигом - настолько стиль, композиция, персонажи и "картина чувств" далеки от моей естественной манеры. В "Святом Антонии" я был у себя дома, здесь я у соседа; потому-то мне так неудобно.

...Прочитал Ламартинова "Гомера" '. Для Ламартина это недурно. Но я всегда буду утверждать, что он не писатель, и могу убедить тебя в этом за полчаса, когда пожелаешь, с доказательствами в руках. Повествовательная часть получше остального, но насколько больше можно сказать о Гомере! Первые страницы "Лонгевиль" Философа 2 весьма сумбурны; он слишком поглощен XVII веком и часто запутывается в тяжелых оборотах с "что" н "который" и т. д. Я люблю фразу четкую и крепкую, такую, чтоб сама по себе стояла и в то же время двигалась - что почти невозможно. Идеал прозы дошел до неслыханной степени трудности - надо избегать архаизмов, пошлых слов, излагать современные идеи с их мерзкими терминами и чтоб это было ясно, как у Вольтера, насыщенно, как у Монтеня, энергично, как у Лабрюйера, да еще блистало бы колоритом.

182. МАКСИМУ ДЮКАНУ. КРУАССЕ, 25 ИЛИ 26 ИЮНЯ 1852.

Меня огорчает твоя обидчивость. Я отнюдь не желал написать тебе "оскорбительное" письмо ', напротив, стремился к противоположному. По мере сил своих я в нем ограничил себя "рамками темы", как говорится в риторике.

Но все же почему и ты заводишь вновь старую свою песню и не перестаешь предписывать режим человеку, имеющему смелость полагать себя совершенно здоровым? Твоя тревога на мой счет меня смешит, вот и все. Разве я тебя осуждаю за то, что ты живешь в Париже, что ты печатаешься и т. д.? Даже когда ты однажды захотел поселиться в деревне, по соседству со мной в доме Амара, разве одобрял я это намерение? Разве когда-нибудь я советовал тебе вести такой образ жизни, какой веду я. или пытался водить на помочах твой nigenium; [талант (лат)] говоря: "Милый дружок, не надо есть того-то, одеваться так-то, ходить туда-то и т. д.?" В общем, каждому свое. Разным растениям требуется различный уход. К тому же и ты в Париже, и я здесь можем оба стараться понапрасну; если не суждено, если у нас нет призвания, то ничего не получится; если же, напротив, призвание есть, стоит ли тревожиться об остальном?

Все, что ты можешь мне сказать, я, поверь, уже сказал себе сам, хулу и хвалу, слова добрые и злые. Все, что ты к этому прибавишь, будет, таким образом, лишь повторением многих монологов, которые я знаю наизусть.

Впрочем, еще несколько слов. Провозглашаемое тобой литературное обновление я отрицаю, я пока что не вижу ни одного свежего человека, ни одной оригинальной книги, ни одной незатасканной идеи (мы все так же плетемся в хвосте у мастеров, как и в прошлом). Пережевывается, гуманитарное и эстетическое старье. Не отрицаю, что у нынешней молодежи есть стремление создать школу, но я в это не верю. Буду счастлив, если ошибусь; я первый! воспользуюсь ее открытием.

Что до "моего поста" литератора, охотно уступаю его тебе и покидаю будку, унося под мышкою ружье. Не вижу почета в подобном звании и в подобной миссии. Я попросту живущий в уединении, в деревне, буржуа, который занимается литературой и ничего не требует от людей: ни внимания, ни почета, ни даже уважения. Как-нибудь уж обойдутся без светоча моих познаний. Взамен я прошу их не отравлять мне воздух своими свечками. Вот почем я держусь в стороне.

Что ж до того, чтобы "им помогать", я никогда никомл не откажу в услуге, какова бы она ни была. Готов кинуться в воду, чтобы спасти хороший стих или хорошую фразу, чьи бы они ни были. Но, несмотря на это, я не думаю, чтобы человечество во мне нуждалось,- как и я не нуждаюсь в нем.

И еще маленькая поправка в твоей мысли, что, если я буду один, я "не смогу быть доволен собою". Напротив, и когда это произойдет, когда я буду собою доволен, тогда-то я и выйду из дому, где меня отнюдь не балуют поощрением. Если бы ты мог заглянуть в недра моего мозга, эта написанная тобою фраза показалась бы тебе дикой нелепостью.

Если давать эти советы велела твоя совесть, ты поступил хорошо, и я благодарен за доброе намерение. Но мне кажется, что свою совесть ты распространяешь и на других и что славному Луи, как и доброму Тео, которых ты приобщил к своему желанию смастерить мне паричок, дабы скрыть мою плешь,- глубоко наплевать на мое житье-бытье или по меньшей мере они о нем нисколько не думают 2. "Плешь бедняги Флобера" - в ее наличии они, возможно, убеждены, но. чтобы это приводило их в отчаяние, сомневаюсь. Постарайся поступать, как они, примирись с моей преждевременной плешью, с моей неисправимой закоснелостью. Корка на мне приросла прочнее краски, только обломаешь ногти. Прибереги их для дел полегче.

Мы больше не идем по одному пути, не плывем в одном челне. Итак, да приведет бог каждого из нас, кто куда желает! Я ищу не гавани, но открытого моря. Если потерплю крушение, освобождаю тебя от траура.

183. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 26 - 27 ИЮНЯ 1852.

У меня был резкий упадок сил всю эту неделю, за которую я едва сделал одну страницу. Как хочется, чтобы первая часть уже была окончена! Почти убежден, что вышло длинно, но не вижу, что можно сократить, там столько мелких подробностей, которые все важны. Однако со вчерашнего вечера и особенно сегодня дело идет лучше, причина, наверно, в хорошей погоде. Наслаждался солнцем, а сейчас, вечером,- луной. Чувствую себя свежим и помолодевшим.

Дюкан ответил мне письмом добродушным и огорченным. Я ему послал еще одно в том же духе (весьма кислом) . Думаю, он долго будет чувствовать себя оглушенным после такого удара кулаком и хорошо это запомнит.

Я очень добродушен, но до известной степени, до некоей границы (границы моей свободы), которую переходить не разрешается. А он попытался вступить на мою самую личную территорию, я и поставил его на место, отбросил на должную дистанцию. Он писал мне, что надо отдавать себя другим, надо друг другу помогать и т. д., что у меня есть миссия и прочие подобные фразы, а я, высказав ему напрямик, что мне решительно наплевать на всех и вся, прибавил: "Как-нибудь уж обойдутся без светоча моих познаний. Взамен я прошу их не отравлять мне воздух своими свечками", и в том же духе на четырех страницах. Я из породы варваров, отсюда моя мышечная вялость, приступы нервной слабости, зеленые глаза и высокий рост; но также и порывы, упрямство, вспыльчивость. У всех нас, нормандцев, течет в жилах немного сидра; это напиток кислый и шипучий, иногда выбивающий затычку.

...Много думал о Мюссе !. Так вот, основа всего - Поза. Для Позы годится все - я сам, другие, солнце, могилы и т. д., сантименты по поводу всего, и бедные женщины в большинстве случаев попадаются на удочку. Только чтобы внушить лестное мнение о себе, он тебе говорил: испытайте, ведь я доводил до изнеможения итальянок (каковое мнение об итальянках приводит на ум вулкан, под их юбкой мнится Везувий. Заблуждение! Итальянка близка к восточной женщине, она тиха на ложе, "лиха на то же", как сказал бы старик Рабле; но все равно, таково ходячее мнение), между тем как бедняга, возможно, неспособен удовлетворить даже свою прачку. Только чтобы казаться человеком с пылкими страстями, он говорил: "Я ревнив, я могу убить женщину и т. д.". Никто не убивает женщин, боятся уголовного суда. Он не убил Жорж Санд. Только чтобы казаться хватом, он говорил: "Вчера я чуть было не прикончил одного газетчика". Да, чуть было, "потому что его удержали". А может быть, тот, другой, прикончил бы его. Только чтобы казаться ученым, он говорил: "Я читаю Гомера, как Расина". Да в Париже и двадцати человек не наберется, способных на это, причем из тех, для кого это профессия. Но когда говорят с людьми, никогда не изучавшими греческий, они вам верят. Это мне напоминает нашего милого Готье, говорившего мне: "Уж я-то знаю латынь так, как ее знали в средние века",- а назавтра я вижу у него на столе Спинозу в переводе. "Почему же вы не читаете в оригинале? - Ах, это слишком трудно". Как люди лгут! Как лгут в этом подлом мире! Короче, простертые к деревьям руки и дифирамбические сожаления об утраченной юности выходят, по-моему, из одного источника. Она будет растрогана, она захочет (так она скажет себе) спасти меня, поднять, для нее это будет делом чести. Женщины с благородными намерениями попадаются на эти софизмы, а им лгут, лгут со слезами на глазах. Наконец, как сноп фейерверка, ослепительный образ разгула, демоны огня (понимай, девки) и т. д. и т. д. Ведь и я всем этим увлекался! В 18 лет! Я тоже думал, что алкоголь и бордель "вдохновляют". Несколько раз, как сей великий человек, я швырял кучу денег на живые мифологические картины, но я-то понял, что это столь же глупо, как и прочее, и столь же лишено смысла. Чтобы за это держаться, надо быть ничтожным человеком; это очень скоро приедается. Если я в делах Венеры так благоразумен, причина в том, что я рано прошел через разврат не по летам, причем намеренно, чтобы все познать. Мало есть женщин, которых бы я, хотя бы мысленно, не раздевал донага. Я изучал плоть как художник, и я ее знаю. Берусь написать книги, от которых самые холодные распалятся. Что ж до любви, она всю жизнь была для меня важным предметом размышлений. То, что я не отдал чистому искусству, ремеслу как таковому, было там; и сердце, которое я изучил, было мое сердце. Сколько раз в лучшие свои мгновения я ощущал холод скальпеля, вонзавшегося в мою плоть! "Бовари" (в известной мере, мере буржуазной, хотя я, насколько мог, стремился, чтобы это было более всеобще и всечеловечно) будет в этом отношении итогом моих психологических исследований, и только с этой стороны будет иметь оригинальную ценность 2. Будет ли? Дай-то бог!

184. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 27-28 ИЮНЯ 1852.

Что бы там ни думали Философ и Мюссе, продолжаю держаться своего мнения о "Золотом осле" '. Тем хуже для этих господ, коль они его не понимают, и тем лучше для меня, если я заблуждаюсь. Но если есть в мире художественная правда, эта книга - шедевр. У меня от нее кружится голова и темнеет в глазах. Природа как таковая, пейзаж, чисто живописная сторона трактованы здесь по-современному и с пронизывающим все веянием античности и христианства вместе. Тут пахнет ладаном и мочой; скотство сочетается с мистицизмом. Мы еще очень далеки от этой изысканной моральной гнильцы, почему я и думаю, что французская литература еще молода. Мюсо любит вольную шутку. Ну и пусть его, а я - нет. От нее отдает светским остроумием (как я его ненавижу в искусстве!). Шедевры тупы; у них спокойные обличья, как у созданий природы,- крупных животных и гор. Да я люблю непристойность, когда она величественна, как у Рабле, который отнюдь не остряк. Но вольная шутка - свойство французское. Чтобы угодить французскому вкусу, надо поэзию прямо-таки прятать, как делают с пилюлями, в бесцветном порошке и давать проглотить ее незаметно 2.

185. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 5 6 ИЮЛЯ 1852.

Принято думать, что гулять с мужчиной при луне отправляются не для того, чтобы любоваться луной, а г-н де Мюссе чертовски во власти общепринятого: его тщеславие - буржуазных кровей. Я не согласен с тобой, что он сильнее всего чувствует произведения искусства. Нет, сильнее всего он чувствует собственные страсти. Мюссе больше поэт, чем художник, а теперь гораздо больше мужчина, чем поэт,- и мужчина прежалкий. Мюссе никогда не отделял поэзию от ощущений, которые она дополняет. Музыка, по его мнению, создана для серенад. живопись для портрета, а поэзия для утешения сердца. Когда вот так пытаются засунуть солнце себе в штаны, то прожигают штаны и мочатся на солнце. Что с ним и случилось. Нервы, магнетизм - вот что для него поэзия. Нет. у поэзии более чистая основа. Будь чувствительных нервов достаточно, чтобы быть поэтом, я бы стоял выше Шекспира и Гомера, который, сдается мне, был человеком отнюдь не слабонервным. Такое смешение кощунственно. Я-то могу тут кое-что сказать, я, слышащий, как в тридцати шагах от меня за закрытой дверью разговаривают шепотом; я у которого видно, как под кожей живота ходят внутренности и в мозгу которого, бывает, за одну секунду вспыхивает разом миллион мыслей, образов, всевозможных их комбинаций, как ракеты фейерверка. Но это благодарные темы для разговоров, они волнуют.

Поэзия - отнюдь не немощь духа, а подобная нервическая восприимчивость говорит о немощи. Способность чрезмерно чувствовать - слабость. Сейчас объясню.

Будь у меня мозг покрепче, я бы не захворал отток, что изучал право и скучал. Мне бы это принесло пользу. а не болезнь. А тут недовольство, вместо того чтобы остаться внутри черепа, распространялось на все члены тела и сводило их судорогой. Это было отклонение. Часто встречаются дети, на которых музыка действует пагубно; \ них большие способности, они запоминают мелодию с первого раза, приходят в возбуждение, играя на фортепиано; у них появляются сердцебиения, они чахнут, бледнеют, заболевают, и бедные их нервы, как у собак, корчатся от муки при звуках музыки. Такие дети не станут Моцартами. Призвание у них сместилось: идея вошла в плоть, где она остается бесплодной, а плоть гибнет; в итоге - ни таланта, ни здоровья.

То же в творчестве. Страсть не создает стихов, и чем больше вкладываешь в них свою личность, тем ты слабей как художник. Я-то всегда этим грешил, всегда вкладывал себя во все, что пиш\. Вместо святого Антония, например, там я; искушением это было для меня, а не для читателя. Чем меньше чувствуешь предмет, тем больше ты способен его отобразить, как он есть (каков он всегда, сам по себе, в своей обобщенности, очищенный от всего случайного). Но надо уметь заставить себя его почувствовать. Это уменье и есть талант: видеть позирующую перед тобой модель.

Вот почему я ненавижу поэзию болтливую, поэзию громких фраз. Для того, что нельзя выразить словами, достаточно взгляда. Излияние души, возвышенные чувства, описания - все это мне желанно в стиле. А вне литературы это проституция искусства и самой страсти.

Именно эта стыдливость всегда мешала мне ухаживать ла женщинами. Произнося по-э-ти-чес-кие фразы, приходившие мне на уста, я боялся, что она скажет себе: "Какой обманщик!"- и страх, что я и впрямь могу им оказаться, удерживал меня. Вспоминаю тут г-жу Клоке; чтобы показать мне, как она любит своего мужа и как тревожилась о нем во время его пяти- или шестидневной болезни, она приподымала бандо, чтобы я увидел два-три седых волоска на ее виске, и говорила: "Три ночи я провела без сна, три ночи сидела подле него". В самом деле, неслыханная самоотверженность!

Из того же теста сделаны все, кто толкует об отлетевшей любви, о могиле матери, отца, о священных воспоминаниях, лобызает медальоны, плачет при луне, тает от нежности при виде детей, млеет в театре, принимает задумчивый вид на берегу океана. Комедианты! Комедианты! И трижды акробаты! Чтобы достигнуть желаемого, превращают в трамплин собственное сердце.

И у меня тоже была своя нервическая пора, сентиментальная пора, клеймо которой я, как каторжник, еще ношу на шее. Своей обожженной рукой я теперь имею право писать фразы о природе огня. Ты познакомилась со мною, когда период этот только закончился и я стал взрослым. Но до того, прежде, я верил в существование поэзии в жизни, в пластическую красоту страстей и проч. Я одинаково восхищался всяким громыханьем, эти шумы меня оглушили, но потом я стал их различать.

186. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 18 ИЮЛЯ 1852

Нынче утром побывал на сельскохозяйственной выставке, откуда вернулся полумертвый от усталости и скуки. Но надо было посмотреть одно из этих бездарных деревенских торжеств для моей "Бовари", для второй части '.

Однако это и называют прогрессом, тут средоточие жизни современного общества. Я же от этого просто физически болен. От скуки, входящей через глаза, я остаюсь без сил - я имею в виду нервы,- и потом, длительное созерцание толпы всегда ввергает меня в болото уныния, где я задыхаюсь!

Нет, решительно не гожусь я для общества. Вид себе подобных меня изнуряет. Определение точное, буквальное.

Какими чудесными днями были четверг и пятница! В ночь на четверг, в два часа, я лег настолько возбужденный работой, что уже в три встал и проработал до полудня. Лег в час ночи, и то потому, что заставил себя. На меня нашло какое-то неистовство - я мог бы вдвое больше! просидеть, трудясь над стилем. В пятницу утром, как рассвело, прогулялся по саду. Было после дождя, птицы начинали петь, и большие аспидные тучи неслись по небу. Я испытал там миг наслаждения силой и безмерным покоем, воспоминание о таких мгновеньях хранишь долго, и они помогают переносить многие горести. Еще сейчас! ощущаю привкус этих тридцати шести олимпийских часов, и мне радостно, словно от пережитого счастья.

Первая часть почти готова. Испытываю чувство великого освобождения. Никогда не писал я ничего так тщательно, как эти последние двадцать страниц.

187. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 22 ИЮЛЯ 1852

Занят сейчас переписыванием, исправлением и вымарыванием во всей первой части "Бовари". Уже в глазах рябит. Хотелось бы одним взглядом прочесть эти сто пятьдесят восемь страниц и охватить их со всеми деталями в единой мысли. Через неделю после этого воскресенья буду все читать Буйе, а завтра или послезавтра ты меня увидишь. Какая подлая штука - проза! Никак не закончишь, всегда остается что переделывать. И, однако, мне кажется, что ей можно придать насыщенность стиха. Хорошая фраза в прозе должна быть, как хороший стих,- ее нельзя изменить, она столь же ритмична, столь же звучна. По крайней мере, к этому я стремлюсь (в одном я убежден - что никто никогда не держал в уме более совершенный тип прозы, чем я, что ж до исполнения, сколько недостатков, сколько недостатков, боже мой!). Считаю также возможным придать психологическому анализу живость, ясность, увлекательность повествования чисто драматического. Этого никогда не пытались делать, а стоило бы. Удалось ли мне хоть немного? Не могу судить. Сейчас у меня нет определенного мнения о своем труде.

Поговорим немного о стихотворении к Гюго '. Первые шесть строк мне не нравятся.

Aux anges de ta vie
Ангелам твоей жизни,-

не надо ангелов! Не надо! Вот от подобных слов стиль и становится анемичным. Женщина лучше ангела, это первое, и крыльям не сравниться с женскими лопатками, да и написать о них легче.

...Итак, больше думай, прежде чем написать, и держись за слово. Весь талант писателя, в конце концов, состоит лишь в выборе слов. Сила создается точностью. В стиле как в музыке: самое прекрасное и самое редкое - чистота тона.

...Читаю теперь по вечерам на сон грядущий "Историю Карла XII" достопочтенного Вольтера 2. Здорово! Вот, по крайней мере, настоящее повествование.

188. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 27 ИЮЛЯ 1852

Если не приеду к твоему награждению премией1 - этого я не могу обещать,- нанесу тебе недолгий визит в первых числах сентября, пока еще не углублюсь в писание и когда план второй части будет тщательно переработан. Уже дней семь-восемь занимаюсь отделкой, и нервы у меня стали сильно шалить. Я спешу, а надо бы это делать медленно. Обнаруживать во всех фразах слова, которые надо заменить, консонансы, которые надо убрать, и т. д.! - труд сухой, долгий и, в сущности, весьма унизительный. Тут-то и лезут в голову всяческие ядовитые мыслишки насчет себя. Вчера прочел Буйе последние мои двадцать страниц, он был доволен; однако в следующее воскресенье буду читать ему все снова.

...Из двух твоих вещей в стихах по-настоящему хороша лишь середина "Королевской площади" 2, конец довольно вял. Почему ты не даешь воли своему живописному таланту? Дар у тебя более живописный и драматический, чем чувствительный, запомни это; не думай, что у пера те же чувства, что у сердца. Тебе удается не чувствительный стих, но стих неистовый, или образный, как всем южным натурам.

...Да, странная это штука, с одной стороны, писательство, с другой - индивидуум. Кто больше меня любит античность, кто больше о ней мечтал и сделал все возможное, чтобы ее узнать? И, однако, я (в моих книгах) - самый неантичный человек на свете. Посмотреть на меня, скажешь, что я должен создавать нечто эпическое, драмы, жестокие деяния, а мне, напротив, ничего нет милей, чем сюжеты аналитические, анатомические, если можно так выразиться. По сути, я - человек туманов, и только с помощью терпения и прилежания освободился от белесоватого жира, обволакивавшего мои мышцы 3. Больше всего меня тянет писать как раз такие книги, для которых у меня меньше всего способностей. "Бовари" в этом смысле будет форменным подвигом, но знать о нем буду лишь я один: сюжет, персонажи, эффекты и т. д.- все чуждое мне. После этого, наверно, будет легко сделать большой шаг вперед. Сочиняя эту книгу, я подобен человеку, который играл бы на фортепиано с подвешенными к каждой фаланге свинцовыми пулями. Но когда я разучу постановку пальцев и подвернется мелодия в моем вкусе, которую я смогу играть засучив рукава, получится, пожалуй, недурно. Думаю, впрочем, что я иду в некоем общем направлении. Ведь то, что делаешь, делаешь не для себя, а для других. Искусству нет дела до художника. Если он не любит красного, зеленого или желтого цвета, тем хуже для него, все цвета одинаково хороши, изображать-то их надо. Читаешь ли "Золотого осла"? Постарайся прочитать до моего приезда, чтобы мы могли о нем поговорить. Привезу тебе Сирано 4. Вот фантазер-то этот малый, да еще искренний, что необычно. Прочитал томик Готье - жалкая картина! 5 То здесь, то там превосходные строфы, но ни одной вещи в целом.

189. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 1 СЕНТЯБРЯ 1852.

Милая, добрая Луиза, был я недавно в Руане (надо было отыскать в тамошней библиотеке том Казобона) и случайно встретил нашего Буйе. к которому должен был затем пойти. Он показал мне твое письмо. Позволь дать тебе или, вернее, вам дружеский совет, и, если ты питаешь доверие к моему, как ты говоришь, чутью, послушай меня: прошу тебя об этом одолжении ради тебя же самой. Не отдавай в печать его обращенного к тебе стихотворения '. Мой довод: оно выставит обоих вас в смешном свете. Мелкие газетенки, которым нечем заняться, не преминут позубоскалить насчет "пламенных взглядов", "белых рук", "гения" и т. д. и особенно "Королевы"! "Не прикасайтесь к Королеве"2 - станет поговоркой. Уверяю, это пойдет тебе во вред. Были бы хоть стихи хороши, но вещь сама по себе довольно посредственная (я ее знал и потому тебе о ней не говорил). Да ты и сама возмущалась подобным объединением физического и нравственного, которое я нахожу здесь чрезмерным и даже неуклюжим.

Чтоб глазки похвалить, похвалим и стихи! 3

Вас будут объединять во всяческих шаржах. Вещь эта, самая слабая из всего, что доныне написал Буйе, повредит ему (подумай-ка об этом), а что до тебя, то, кроме минутной тщеславной радости видеть ее напечатанной, тебе она, возможно, принесет вред более серьезный. Буйе обо всем этом не подумал и только смеялся над твоим решением. Мы с ним договорились, что он напишет тебе другое стихотворение, более строгое и пригодное для печати. Ты очень красивая женщина, но еще лучший поэт, поверь мне. Я легко мог бы найти женщин с более тонкой талией, но не знаю ни одной с более высоким умом, когда (...) - что я, говоря в скобках, люблю,- не заставляет его опускаться. Знаю, ты возмутишься, но заклинаю тебя, подумай, более того, умоляю последовать моему совету.

Будь при тебе всегда в качестве советчика человек столь благоразумный, как я, ты избежала бы многих неприятностей. Я не считаю эту публикацию достойной тебя как художника и как женщины.

Публика не должна ничего знать о нас. Незачем ее развлекать нашими глазами, нашими волосами, нашей любовью (Сколько дурней встретят эти стихи грубым хохотом!) Довольно ей нашего сердца, которое мы для нее, того не ведающей, разбавляем чернилами. Проституирование личности в искусстве меня бесит, но Аполлон справедлив: вдохновение этого сорта он почти всегда делает худосочным: выходит пошловато. (В стихах Буйе ни одной новой черточки, чувствуется искусная рука, только и всего.)

Итак, утешься и жди другого стихотворения, в котором ты будешь воспета во всех отношениях лучше и в стиле более долговечном. Договорились, не правда ли?

Ведь если кто-нибудь из-за этих стихов тебя оскорбит - как ответить? Для апофеозов такого рода требуются произведения незаурядные. Тогда они живут долго, пусть даже посвящены кретинам или горбунам. Знаешь, чего тебе больше всего не хватает? Здравомыслия. А его можно обрести, прикладывая к голове губки, смоченные в холодной воде, дорогая моя дикарка.

Ты делаешь и пишешь почти все, что приходит тебе на ум, не тревожась о завершении; свидетель тому стихотворение "Призраки" 4.

Замысел был превосходен, и начало мастерское, но ты его почему-то испортила. Зачем тут женщина особенная вместо женщины вообще? Следовало в первой части показать равнодушие мужчины, а во второй - печаль женщи ны. Ее призраки более отчетливы; потому что прошли не так быстро; она-то любила, а мужчина всего лишь наслаждался. У него - холод, у нее - грусть. Забвение у одного и раздумье у другого, удивление и сожаление. Словом, надо переработать.

Ты, я вижу, делаешь успехи. Теперь личное твое звучит слабее, чем воображаемое (о женщине ты говоришь менее великодушно, чем о мужчине). Мне это нравится, нравится, когда понимаю то, что не есть "мы"; только в этом и состоит талант, старушка моя: способность работать по воображаемой, позирующей перед нами модели. Если хорошо ее видишь, то можешь изобразить

Форма - как бы пот мысли; когда внутри нас шевелится мысль, она выделяется в виде поэзии.

.. Не отдавайся слишком на волю своего лирического порыва. Ужимай, ужимай, чтобы каждое слово было весомо. Конец "Призраков" растекается в слюнях и уже не имеет связи с началом. При таком ходе мысли непонятно, почему ты остановилась; нет, в стихах надо не грезить, но дубасить кулаками.

...Письмо г-жи Дидье изрядно меня позабавило! Приведенный ею отрывок из памфлета, возможно, справедлив 5. Пожалуй, мы нуждаемся в варварах. Человечество, этот всегдашний старец, в периодические приступы агонии лечится вливаниями свежей крови.

...Ты говоришь о горестях женщины; этим-то я и занимаюсь. Сама увидишь, мне пришлось весьма глубоко спуститься в кладезь чувств. Если книга моя удастся, она будет нежно щекотать не одну женскую рану; многие женщины улыбнутся, узнав там себя.

190. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 4 СЕНТЯБРЯ 1852.

С тех пор как мы расстались, сделал восемь страниц второй части: топографическое описание деревни. Теперь предстоит начать длинную сцену в трактире, которая сильно меня тревожит '. Как бы я хотел перескочить через пять-шесть месяцев от нынешнего дня! Я бы тогда уже разделался с самым трудным, точнее, с самым пустым, с теми местами, где, чтобы передать мысль, надо сильней всего по ней долбить.

...Не будем ни о чем сокрушаться; сетовать на все то, что нас удручает или раздражает,- значит сетовать на самую суть существования. Наш брат создан, чтобы ее изображать, и ни для чего другого. Будем же ревностно исполнять свой долг. От сыплющихся на меня бед, больших и малых, я только еще крепче льну к вечной своей любви. Цепляюсь за нее обеими руками и зажмуриваю оба глаза. Когда призываешь благодать, она приходит. Бог имеет жалость к простым душам, и солнце всегда сияет для могучих сердец, возносящихся выше гор.

Я обращаюсь в некий эстетический мистицизм (если можно сочетать эти два слова), и мне хотелось бы, чтобы он усилился. Когда не видишь никакого ободрения от ближних, когда внешний мир тебе противен, скучен, развращает тебя, отупляет, люди благородные и тонкие вынуждены искать в самих себе местечко почище, где бы жить. Если общество и дальше будет идти тем же путем, мы, думаю, вновь увидим мистиков, которые всегда бывали в мрачные эпохи. Когда душа не сможет распространяться вширь, она сосредоточится. Недалеко время, когда вновь возникнут повальные эпидемии тоски, вера в конец света, ожидание Мессии. Но так как теологической основы уже нет, на что же сможет опираться этот не осознающий себя душевный жар? Одни будут искать опору в плоти, другие - в древних религиях, иные - в Искусстве; и человечество, как сыны Израилевы в пустыне, станет поклоняться всевозможным кумирам. Мы с тобою пришли чуть-чуть рановато; лет через двадцать пять, когда все это сольется воедино, руками мастера воздвигнуто будет нечто изумительное. Тогда-то проза (особенно проза как форма более молодая) сможет сыграть грандиозную симфонию человечества. Пожалуй, вновь появятся книги вроде "Сатирикона" и "Золотого осла", но в них вместо разгула чувственности будет душевное половодье 2.

Вот чего не хотят видеть социалисты всего мира с их вечной проповедью материализма. Они отвергли страдание, они кощунственно прокляли большую часть современной поэзии, кровь Христову, текущую в нас. Но ничто ее не изгонит, ничто не исторгнет. Дело не в том, чтобы ее осушить, но чтобы проложить ей новые русла. Если бы чувство человеческого несовершенства, ничтожности жизни исчезло (а это должно быть следствием их гипотезы), мы стали бы глупее птиц, которые хотя бы сидят высоко на деревьях. Душа пока еще спит, опьяненная речами; но ей предстоит бурное пробуждение, и тогда она предастся радостям свободы, ибо ничто уже не будет ее стеснять,- ни правительство, ни религия, ни какая бы то ни было формула. Республиканцы всех оттенков кажутся мне самыми свирепыми педагогами на свете - они мечтают об организациях, законодательствах, об обществе на манер монастыря 3. Я же, напротив, думаю, что правила везде исчезают, что преграды рушатся, что земля выравнивается. Великая сия смута, возможно, принесет свободу. Во всяком случае, Искусство, которое всегда забегает вперед, идет в этом направлении. Какая поэтика способна ныне сохранить силу? Сама пластичность стиля становится чем дальше, тем все менее возможной при ограниченности и точности наших языков и при наших расплывчатых, смешанных, неуловимых идеях. Итак, нам только остается, изловчась, натягивать потуже столько раз тренькавшие струны гитары и быть по преимуществу виртуозами, так как непосредственность в нашу эпоху - химера. Заодно и живописное почти ушло из мира. Поэзия, однако, не умрет, но какой она будет, поэзия будущих времен? Не представляю себе. Как знать? Чувство красоты, быть может, станет чувством для человечества ненужным, а Искусство - чем-то средним между алгеброй и музыкой.

Раз не дано мне увидеть день завтрашний, я хотел бы видеть вчерашний. Пожить бы хоть при Людовике XIV, в большом парике, в туго натянутых чулках и в обществе г-на Декарта! Пожить бы во времена Ронсара! Пожить бы во времена Нерона! Как бы я беседовал с греческими риторами! Как разъезжал бы в больших повозках по римским дорогам, а вечером останавливался бы в гостиницах вместе со странствующими жрецами Кибелы! И почему я не жил во времена Перикла! Я бы ужинал с увенчанной фиалками Аспазией, поющей стихи среди стен белого мрамора! Увы, все это миновало, этот сон не вернется боле. Я, должно быть, везде там жил, в каком-то прежнем своем существовании. Уверен, что при Римской империи я был директором труппы бродячих комедиантов, одним из тех пройдох, которые отправлялись в Сицилию .1 покупали там женщин, чтобы сделать их актрисами, и были всем сразу - учителями, сводниками и артистами. В комедиях Плавта эти негодники - премилые ребята, и, читая его, я словно что-то вспоминаю. А тебе случалось ли испытывать исторический трепет?

191. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 13 СЕНТЯБРЯ 1852.

Я отсутствовал два дня, пятницу и субботу, причем отнюдь не развлекался. Надо было непременно съездить в Лндели навестить старого товарища, которого я не видел ряд лет и из года в год обещал его навестить '. Мальчишкой я очень дружил с этим славным малым - теперь он помощник прокурора, женат, "елисеец" 2, человек порядка и т. д.! Ах, боже мой, что за существа эти буржуа! Но как они счастливы, как спокойны! Как мало думают о самосовершенствовании, как мало тревожатся о том, что тревожит нас!

Ты неправа, упрекая меня, что вместо этого я не приехал к тебе. Уверяю, это было бы удовольствием совсем другого рода.

Милая, бедная Луиза, какие грустные письма ты пишешь мне с некоторых пор! Да и я не очень-то весело настроен. И внутри и вовне все складывается довольно мрачно. "Бовари" движется черепашьим шагом, временами прихожу в отчаяние. Боюсь, еще страниц шестьдесят, то есть месяца три-четыре, дело будет идти так же. Как трудно соорудить эту махину, сиречь книгу, и главное, как она сложна! То, что сейчас пишу, могло бы стать чем-то вроде Поль де Кока, если не придать этому глубоко литературную форму. Но как сделать хорошо написанный пошлый диалог? А надо сделать, надо. Затем, когда управлюсь со сценой в трактире 3, я углублюсь в платоническую любовь, тему весьма избитую, но, если уберу тривиальность, я тем самым уберу широту. В такой книге малейшее отклонение может увести от цели и совершенно все испортить. В том месте, которое сейчас пишу, самая простая фраза имеет огромное значение для всего последующего. Потому-то я трачу столько времени - размышления, отвращение, медлительность!

...О каких рассказах идет речь? Повествование в стихах - дело очень трудное 4. С драмой все решено? Тем лучше. Помню времена, когда ты бы уже успела написать два акта. Думай, думай, прежде чем писать. Все зависит от замысла. Эта аксиома великого Гете 5 - самый простой и чудесный итог и рецепт для любого произведения искусства.

До сих пор тебе не хватало лишь терпения. Не думаю, что в терпении состоит гений 6, но иногда это признак гения и его заменяет. Старый сухарь Буало будет жить не меньше многих других, ибо сумел сделать то, что сделал. Старайся, когда пишешь, освобождаться от всего, что не есть чистое Искусство. Держи в уме некий образец, всегда его и ничего другого. Ты знаешь достаточно, чтобы пойти далеко,- это я тебе говорю. Верь в себя, верь. Я хочу (и добьюсь этого), чтобы тебя воодушевляла удачная цезура, период, перенос - словом, форма сама по себе, отвлеченная от предмета, как, бывало, воодушевляли чувства, сердце, страсти. Искусство - это изображение, только об изображении следует нам думать. Душа художника должна быть как море - столь же широка, чтобы не видно было берегов, и столь же чиста, чтобы звезды небесные отражались до самого ее дна.

192. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 19 СЕНТЯБРЯ 1852.

Себя никогда четко не видишь, а особенно когда говоришь,- слово искажает мысль, преувеличивает ее, даже мешает ей. Женщины, впрочем, так наивны, даже в своем жеманстве, они так живо принимают свою роль всерьез, воплощаются так естественно в созданный себе тип! Ну, а с другой стороны, они усвоили - надо быть целомудренной, идеальной, надо любить только душу, плоть постыдна, одно лишь сердце - это хороший тон! Сердце! Сердце! Вот роковое слово, и как далеко оно нас заводит!

...Как надоела мне моя "Бовари"! И все же начинаю понемногу выпутываться. В жизни не писал ничего труднее, чем то, что пишу сейчас,- пошлый диалог! Сцена в трактире отнимет у меня месяца три, точно не знаю сам. Временами хочется плакать от сознания своего бессилия. Но скорее я издохну над ней, чем смошенничаю. Мне надо соединить в одной беседе пять-шесть персонажей, которые говорят, несколько других, о которых говорят, описать место, где они находятся, край вообще, а заодно внешний вид людей и предметов, и показать посреди всего этого некоего господина и некую даму, начинающих (благодаря сходству вкусов) слегка влюбляться друг в друга. Будь еще у меня достаточно места! Но нет, все это должно быть изложено сжато, но не сухо, действие развернуто, но не размазано, и все время надо приберегать для дальнейшего разные подробности, которые там будут более ярки. Собираюсь писать быстро, делая ряд больших набросков всей сцены; прорабатывая ее вновь и вновь, я, быть может, сумею сжать. Сильно затрудняет меня фраза как таковая. Надо передать разговоры людей непроходимо пошлых, изъясняющихся литературно, а вежливость лишает речь стольких красок! '

И ты, дорогая Луиза, еще толкуешь мне о славе, о бу- дущем, об успехе. Эти давние мечты больше меня не прель- щают, потому что слишком прельщали когда-то. Говорю это не из ложной скромности, нет, я просто ни во что не верю. Сомневаюсь во всем, но какое это имеет значение! Я смирился с мыслью, что всю жизнь буду трудиться, как негр, без надежды на какое бы то ни было вознаграждение. Попросту чешу зудящую язву, вот и все. В голове у меня больше книг, чем я успею написать с этого дня и до самой смерти, особенно при нынешней моей быстроте. Без дела сидеть не буду (это главное). Только бы провидение не лишило меня огня и сил! В минувшем веке несколько писателей, возмущенных вымогательствами актеров, решили положить этому конец. Стали убеждать Пирона выступить первым. "Ведь вы, милый мой Пирон, отнюдь не богач",- сказал Вольтер. "Возможно,- отвечал тот,- но мне на это наплевать, словно я богач" 2. Прекрасные слова, и им надо следовать во многих делах мира сего, если только не решил прострелить себе череп. И затем, пусть я и достигну успеха, принесет ли это уверенность? Всякий человек, если только он не кретин, умирает, сомневаясь в собственной ценности и в ценности своих творений. Сам Вергилий, умирая, пожелал, чтобы сожгли "Энеиду" 3. Возможно, для его славы это было бы лучше. Пока сравниваешь себя с окружающими, ты себе нравишься, но стоит поднять глаза повыше, к мастерам, к абсолютному, к мечте, о, как тогда себя презираешь!

193. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 25 СЕНТЯБРЯ 1852.

Не повторяй мне больше, что ты меня жаждешь, не говори всех этих слов, от которых мне больно. К чему это. раз надо, чтобы все оставалось так, как есть, раз я не могу работать иначе. Я во всем человек крайностей. Что разумно для другого, для меня гибельно. Неужто ты думаешь, что и я тебя не жажду, что не досадую порой на столь долгую разлуку? Но поверь, если я выбит из колеи на три дня, у меня пропадают две недели, величайшая трудность для меня в том, чтобы сосредоточиться, и если я избрал этот раздражающий тебя образ жизни, то лишь исходя из неоспоримого и долгого опыта. Каждый день творческий подъем приходит лишь часам к одиннадцати вечера, после семи-восьми часов работы, а в течение года - лишь после вереницы однообразных дней, когда я уже месяц, а то и полтора проведу прикованный к столу.

...Прочитанная часть памфлета1 отнюдь не привела меня в восторг: грубая брань и много ляпсусов в стиле. Он не дал своему гневу остыть. Писать надо не сердцем, а головой, повторяю еще раз, и, как ты ни одарен, необходима пресловутая сжатость, придающая мысли силу и слову рельефность. Да, многое он мог бы сказать куда лучше! Но подожду целого, чтобы поговорить с тобою о нем подробней. Думаю, что к Готье ты чересчур строга. Этот человек не настолько рожден поэтом, как Мюссе, но останется от него больше - остаются не поэты, а писатели. У Мюссе я не знаю ничего равного по мастерству "Святому Христофору в Эсихе" . Никто не писал лучших фрагментов, чем Мюссе, но все это только фрагменты, ни одного произведения! В его вдохновении слишком много личного, оно отдает своей почвой - парижанином, дворянином: у него одновременно и натянуты штрипки, и распахнута грудь. Поэт очаровательный, согласен, но не великий. В нашем веке был только один великий, это папаша Гюго. Поэтический мир Готье весьма ограничен, но он изумительно его разрабатывает, если уж за это берется. Прочти "Змеиную нору", это искренне и поразительно грустно 3. Что до его Дон Жуана, я не нахожу, что он заимствован из "Намуны",- у Готье он весь показан со стороны (перстни, спадающие с исхудавших пальцев, и т. п.), а у Мюссе изнутри 4. Короче говоря, мне кажется, что Готье затронул более новые струны (менее байронические), а что до стиха, то он у него крепче. Так ли уж хороши причуды фантазии, которые нас (и меня первого) чаруют в "Намуне"? Когда пройдет их пора, останется ли что-то бесспорно ценное в этих идеях, пленявших необычностью и угождавших преходящему вкусу? Чтобы фантазия была долговечной, она, по-моему, должна быть грандиозной, как > Рабле. Если не можешь построить Парфенон, надо громоздить пирамиды. И как досадно, что два подобных человека упали до такого уровня! Но если они упали, значит, должны были упасть. Парус продрался, значит, холст был непрочен. Несмотря на все мое восхищение ими обоими (Мюссе когда-то чрезвычайно меня пленял, он угождал порокам моего ума: горячности, необузданности, дерзости мыслей и выражений), они, в общем-то, два поэта второго ранга и, если взять их в целом, не поражают. Великих гениев отличают две черты: обобщение и создание нового. В одном типе они сводят разрозненные личности и вносят в сознание человечества новых людей. Разве в существование Дон Кихота верят меньше, чем в существование Цезаря? Шекспир в этом смысле - нечто грандиозное. То был не человек, а целый континент; великие люди, целые толпы, целые страны - все вмещалось в нем. Таким, как он, незачем заниматься стилем, они сильны вопреки своим изъянам и благодаря им. Но мы, мелюзга, мы стоим чего-то лишь при безупречном исполнении. В наш век Гюго заткнет всех за пояс, хотя у него полно безвкусицы, но зато какое сильное дыхание! Какая мощь! Посмею здесь высказать мысль, на которую не отважился бы нигде в другом месте: люди очень великие пишут порой весьма плохо, и это им на пользу. Искусство формы надобно искать не у них, но у писателей второго ранга (Гораций, Лабрюйер). Великих надо знать наизусть, боготворить, стараться думать, как они, а затем - навсегда от них оторваться. Что до обучения мастерству, извлекаешь больше пользы у талантов умелых и искусных. Прощай, пока писал письмо, мне все время мешали; наверно, получилось бессвязно.

194. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 1-2 ОКТЯБРЯ 1852.

На этих днях узнал, что поместили в Сент-Ион (до" для умалишенных в Руане) одного молодого человека] с которым я был знаком в коллеже '. Год назад я прочитав томик его преглупых стихов, но предисловие тронуло меш искренностью, восторженностью и верой. Я узнал, что он, как и я, живет в деревне, совсем один, и трудится изо всех сил. Буржуа глубоко его презирали. Он (по его словам) был мишенью для клеветы, для оскорблений; он испытал мученическую участь непризнанных гениев и сошел с ума. И вот теперь он бредит, воет, его обливают водой. Кто меня убедит, что и я не иду той же дорогой? Где граница между вдохновением и безумием, между идиотизмом и экстазом? Чтобы быть художником, разве не надо видеть все по-иному, чем видят прочие люди? Искусство - не игра ума, это особая атмосфера. Но кто поручится, что, спускаясь все глубже в недра, дабы дышать более теплым воздухом, не наткнешься в конце концов на гибельные миазмы? Можно было бы написать неплохую книгу, рассказать историю здорового человека (ведь, возможно, он и здоров?), заточенного как безумец и пользуемого невежественными врачами.

...Позавчера в постели перечитывал "Фауста". Какой безмерный шедевр! Сколько возвышенности и мрачности! Какой порыв души в сцене с колоколами! 2

...Писал ли я тебе, что несколько дней тому назад был на похоронах (дяди моей невестки)? Начинаю уставать от гротескности погребений - глупости тут еще больше, чем скорби. Повидал множество забытых мною руанских рож. Сильное впечатление! Я шел рядом с двумя шуринами покойного, которые беседовали об обрезке фруктовых деревьев. Так как происходило все на том кладбище, где лежат мои отец и сестра, мне вздумалось пойти поглядеть на их могилы. Это зрелище мало меня тронуло; там нет ничего из того, что я любил, только остатки двух трупов, на которые я когда-то смотрел в течение нескольких часов. Но они-то сами, они во мне, в моей памяти. Вид принадлежавшей им одежды волнует меня сильнее, чем вид их могил. "Могила" - готовый образ. Тут положено быть печальным, таково правило! Одно меня растрогало - внутри этой маленькой ограды я увидел садовую скамеечку (вроде тех, что стоят у нас); конечно, велела ее туда принести моя мать. Такая вот общность между нашим садом и тем, другим, смешение жизни матери с их смертью, и как бы непрерывность существования, охватывающая и тех, кто в могиле. Древние избавлялись от всей этой трупной нечисти. Сосуд с прахом человека, смешанным с благовониями и фимиамом, можно было взять в руки, или же, легкий, как пыль больших дорог, пепел этот уносился ввысь в солнечных лучах.

195. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 8 ОКТЯБРЯ 1852.

Г-жа Дидье, по-моему, женщина ограниченного ума, равно как ее друзья республиканцы; эти честные ничтожества, которые, вывернув нас в грязь, сетуют на плохую дорогу и теперь, подобно буржуа, напустились на Прудо-на, не понимая у него ни единого слова. Каста "Насьона-ля" ' всегда была столь же ограниченной, что и каста Сен-Жерменского предместья 2. В литературе они недоучки; в политике тоже цепляются за утраченное прошлое. И я ничуть не разделяю ее восхищения достопочтенным Ла-мартином, которого она сравнивает с Тацитом. О, несчастный! Он - Тацит! Как раз прочитал недавно тот очерк о Наполеоне, о котором она говорит. Ламартин упрекает Наполеона в том, что он-де любил поесть, был толстым и пр. 3. Когда же будут писать историю так, как надо писать роман,- без любви или ненависти к кому бы то ни было из персонажей? Когда будут описывать события с точки зрения высшей иронии, сиречь так, как видит их сверху господь бог?

...Читаю о поездках президента - великолепно! 4 Надобно добиться того (и он неплохо взялся за дело), чтобы у людей не осталось ни одной мысли, чтобы они ничего уже не уважали. Если в обществах грядущего всякая мораль будет излишней и они, организованные, как механизмы, не будут нуждаться в душе, то он прокладывает к этому путь (серьезно, я думаю, что в этом его миссия). По мере того как человечество совершенствуется, человек деградирует. Когда все превратится лишь в комбинацию хорошо сбалансированных экономических интересов, к чему тогда добродетель? Когда природа будет настолько порабощена, что утратит свои изначальные формы, в чем будет пластичность? И т. д. А пока мы входим в полосу непроглядного мрака. Очень забавляют меня во всем этом литераторы, полагавшие, что появился некий новый Людовик XIV, Цезарь и т. п., что наступает эпоха, когда будут заниматься искусством, иначе говоря, этими господами. Разум расцветет в маленьком скучном садике, заботливо подчищаемом г-ном префектом полиции. Ах, слава богу, то, что осталось, живет не так уж плохо. Стало быть, эти милые газетки собираются прикрыть? 5 Какая жалость, они ведь были так независимы, так либеральны, так бескорыстны! В них издевались над божественным правом и его сокрушили; затем превозносили народ, всеобщее избирательное право, и вот наконец - пришел порядок. Нет, надо проникнуться убеждением, что все это столь же глупо, избито, бессмысленно, как белый плюмаж Генриха IV и дуб Людовика Святого 6. Долой мифы! Что ж до пресловутого вопроса: "Что вы будете делать потом? Что предложите взамен?" - он кажется мне глупым и безнравственным одновременно. Глупым, потому что это значит думать, будто солнце перестанет светить, если погасят свечи; безнравственным, потому что это попытка смягчить несправедливость припарками страха. И подумать только, что все это как-никак идет из литературы! Что самые худшие стороны 93-го года - следствие латыни! Страсть к ораторской речи и мания рядиться под античные образцы (дурно понятые) побуждали людей заурядных к крайностям, отнюдь не заурядным. Теперь мы вернемся к невинным забавам иезуитов в старину - к акростиху, к поэмам о кофе или шахматах, к остроумным вещичкам, к самоубийству 7. Один знакомый студент Эколь Нормаль 8 рассказал мне, что его товарищ (который через полгода должен получить диплом преподавателя риторики) был наказан за то, что прочитал "Новую Элоизу", эту "дурную книгу" 9. Не знаю, к сожалению, какова будет жизнь через двести лет, но, право, не хотел бы я родиться и воспитываться в такое зловонное время, как нынешнее. ...Работаю чуть лучше, в конце месяца, надеюсь, закончу свой "трактир" 10. Действие происходит в течение трех часов. Я же на него потрачу более двух месяцев. Что бы там ни получилось, а я начинаю немного в этом разбираться; но времени уходит без счета, иногда пишу целые страницы, которые потом целиком безжалостно убираю, чтобы не мешали действию. Для нынешнего пассажа мне. сочиняя его. необходимо охватывать одним взглядом по меньшей мере сорок других. Вот когда из него выберусь, месяца этак через три-четыре, когда действие будет накрепко завязано, дело пойдет. Третью часть, наверно, напишу с увлечением, одним духом. Часто о ней думаю, и в ней-то, надеюсь, будет весь эффект книги. Но надо особенно опасаться тех мест, которые заранее кажутся прекрасными!

196. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 9 ОКТЯБРЯ 1852.

Вот уже два-три дня, как работа идет хорошо. Сейчас сочиняю беседу молодого человека и молодой дамы о литературе, о море, горах, музыке - словом, о всяческих поэтических предметах '. Ее могут принять всерьез, а замысел тут острогротескный. Думаю, читатели впервые увидят книгу, где автор насмехается над героиней и героем. Ирония ничего не отнимает у патетики, напротив, ее усугубляет.

Хочу, чтобы над моей 3-й частью, где будет уйма потешного, читатели плакали.

197. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 26 ОКТЯБРЯ 1852.

Пишу теперь набросок за наброском; это удобно, чтоб не потерять вовсе нить в такой сложной, хоть с виду простой, махине. Прочел Буйе в воскресенье двадцать семь страниц (почти законченных), труд двух долгих месяцев. Они у него отнюдь не вызвали неудовольствия, и это уже много - я боялся, что получилось отвратительно. Сам-то я уже почти ничего не понимал, и потом материя такая неблагоприятная для стилистических эффектов! Если я переделал ее сносно, и то, пожалуй, удача. Теперь приступаю к вещам более увлекательным. Осталось еще страниц сорок - пятьдесят, а там адюльтер пойдет вовсю. Вот тогда-то я дам себе волю, и она, милая моя дамочка, тоже даст себе волю.

...Только что кончил Шекспирова "Перикла". Убийственно трудно и изумительно смело. Там есть сцены в борделе, где все эти дамы и господа изъясняются на языке отнюдь не академическом; все приятно пересыпано неприличными шутками '. Но какой это был человек! Насколько все прочие поэты, без единого исключения, рядом с ним малы и, главное, легковесны. Он обладал двумя свойствами - воображением и наблюдательностью, и всегда он широк, всегда! "Нас, рожденных быть посредственностями, умы возвышенные подавляют" . Да, здесь уместно это сказать. Мне кажется, случись мне увидеть Шекспира во плоти, я бы околел со страху.

После того, как с тобой повидаюсь, примусь за Софокла, которого хочу знать наизусть. Библиотека писателя должна состоять из пяти-шести книг, тех источников, которые надо читать всякий день. Что ж до остальных, с ними неплохо познакомиться, и все. Но штука в том, что существует много разных способов чтения и, чтобы читать как должно, требуется столько ума!

198. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 2 НОЯБРЯ 1852

Теперь по вечерам, в постели, перечитываю (с Плутархом временно расстался) всего Мольера. Какой стиль! Но насколько Шекспир был другим человеком! Что бы там ни говорили, а в Мольере есть кое-что от буржуа. Он всегда за большинство, меж тем как великий Уильям ни за кого.

199. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 16 НОЯБРЯ 1852

С азартом перечитываю Рабле, и мне кажется, будто читаю его впервые. Вот великий источник французской словесности; сильнейшие черпали из него полными чашами. Надо вернуться к этой золотоносной жиле, к могучим преувеличениям. Литература, как и общество, нуждается в скребнице, чтобы счищать разъедающую ее коросту. Среди всех немощей нравственности и ума, когда все шатаются, словно изнемогая, когда в сфере душевной жизни густой туман мешает разглядеть прямые линии, возлюбим правдивое с тем же пылом, какой в нас вызывает фантастическое, и, меж тем как другие будут опускаться все ниже, мы будем подыматься.

Для чистых ныне остаются лишь два способа существования: либо укутать себе голову плащом, как Агамемнон перед принесением в жертву своей дочери ' (уловка в общем-то не слишком отважная и скорее остроумная, чем возвышенная); либо поднять себя самого на такую ступень гордости, чтобы никакие брызги грязи не могли до тебя долететь.

...Ты достигнешь полноты таланта, если освободишься от своего пола, который должен служить тебе для познания, а не для излияний.

...Писать надо головой. Если ее согревает сердце, тем лучше, но этого не следует высказывать. Оно должно быть невидимым очагом, и тогда ты не будешь развлекать публику своей особой, что, по-моему, гадко или слишком наивно,- личность писателя всегда сужает произведение.

200. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 22 НОЯБРЯ 1852.

С нетерпением жду "Крестьянку" \ но ты не спеши, не жалей времени. Это пойдет ей на пользу. Парикмахеры в один голос твердят, что, чем больше расчесывать волосы, тем больше они блестят. То же со стилем, отделка придает ему блеск. Вчера, ради тебя, перечел "Бездны мечты" 2. Так вот, я с твоим мнением не согласен. Размах большой, но немного вяло - быть может, сам сюжет не поддавался стихам? Не все может быть выражено; если не ограничивать мысль, ограниченным будет Искусство. Особенно в области метафизики перо мало на что способно - пластическими средствами всегда трудно передать то, что не вполне отчетливо в мысли. Буду читать "Дядю Тома" по-английски. Должен признаться, у меня на его счет предубеждение. Одни литературные достоинства не приносят подобного успеха 3. Когда к умению драматизировать действие и разговаривать на общедоступном языке присоединяется еще и умение затрагивать злободневные страсти, сегодняшние вопросы, успех обеспечен. Знаешь, какие книги из года в год лучше всего продаются? "Фоб-лаз" и "Супружеская любовь"- два бездарнейших опуса . Если б Тацит вернулся в сей мир, его книги не расходились бы так, как книги г-на Тьера. Публика бюсты чтит, но не очень-то им поклоняется. Ими восхищаются для приличия, и конец. Буржуа (то есть ныне все человечество, включая народ) относится к классикам, как к религии,- он знает, что они есть, он был бы недоволен, если б их не было; он понимает, что они приносят некоторую, весьма отдаленную, пользу, но сам-то никак их не употребляет, и они нагоняют на него изрядную скуку. Так-то.

Заказал взять в библиотеке "Пармскую обитель" и буду ее читать внимательно. "Красное и черное" читал и нахожу, что это плохо написано, и по части характеров и замысла - малопонятно. Да, я знаю, что люди со вкусом держатся иного мнения; но, право же, эти люди со вкусом - престранная каста: у них есть свои собственные маленькие святые, которых никто не знает. Такую моду ввел милейший Сент-Бев. Млеют от восторга перед светскими остроумцами, перед талантами, рекомендацией коим служит лишь их безвестность. Что до Бейля, я, прочитав "Красное и черное", никак не мог понять восхищения Бальзака подобным писателем 5. По-прежнему читаю и чту Рабле и "Дон Кихота"- каждое воскресенье вместе с Буйе. Какое подавляющее величие! Они, как пирамиды,-чем больше их созерцаешь, тем кажутся выше - в конце концов даже страшно становится. Чудесно в "Дон Кихоте" отсутствие искусства и непрестанное слияние иллюзии и реальности, благодаря чему эта книга так комична и так поэтична. Какими карликами предстают все прочие! Каким маленьким чувствуешь себя, боже мой! Каким маленьким!

Работаю неплохо, то есть с достаточным воодушевлением; но трудно хорошо выразить то, чего сам не испытывал; требуются долгие приготовления и приходится отчаянно ломать себе голову, чтобы не перейти границу и в то же время достигнуть ее. Последовательная связь чувств причиняет мне безумные трудности, а в этом романе от нее зависит все; ибо я настаиваю, что идеи могут быть не менее занимательны, чем события, но для этого они должны вытекать одна из другой, как струи каскада, и таким образом увлекать читателя в бурленье фраз и кипенье метафор. Когда увидимся, я к тому времени сделаю большой шаг вперед - буду в разгаре любви, в разгаре сюжета, и судьба моей книжицы решится; но мне кажется, сейчас я прохожу через опасное ущелье.

...Почему за эту книгу я тревожусь так, как никогда не тревожился за другие? Потому ли, что она не находится на естественном моем пути, но, напротив, все здесь в мастерстве, в приемах? Во всяком случае, это будет для меня исступленной, долгой гимнастикой. Когда-нибудь после, когда будет у меня собственный сюжет, рожденный изнутри, ты увидишь, увидишь! Сегодня закончил Персия; хочу сразу же его перечитать и сделать заметки. Ты небось теперь сидишь за "Золотым ослом";6 жду твоих впечатлений.

...Не беспокойся ни о чем, кроме себя. Пусть Империя шагает вперед, а мы закроем дверь, поднимемся на самый верх нашей башни из слоновой кости 7, на самую последнюю ступеньку, поближе к небу. Там порой холодно, не правда ли? Но не беда! Зато звезды светят ярче, и не слышишь дураков.

201. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 28 НОЯБРЯ 1852.

Поговорим же о "Крестьянке". Что касается целого, мнение мое не изменилось. Это сильно. Потому-то я и буду тебя мучить. Буду отмечать все, что кажется мне небезупречным, и прошу тебя, делая исправления, будь терпелива, думай о том, что вещь превосходна и было бы досадно оставить в ней изъяны. Я особо отмечаю те, что мне кажутся более существенными.

И прежде всего "tout embrase d'une chaleur torride" ("горящий весь от жаркого огня") - стих пошлый. "Жаркий огонь" - стертое выражение, а слово "горящий" придает еще больше заурядности. Да и тяжело. Знаю, тебе тут трудно из-за рифмы. Очень жаль. "Ведь рифма лишь раба, послушной быть должна" ' (см. любые трактаты по риторике). В этом первом эпизоде мы имеем три "как", что сообщает некоторое однообразие построению фразы. < Как после жатвы", "как бойня" и "как обруч" (последнее "как" необходимо). Почему не убрать "как после жатвы" и не сказать, что это было действительно после жатвы, без этого тяжелого "как", от которого фраза со второго стиха теряет силу? Из-за этого начало проигрывает в широте, в нем слишком часты подлежащие, а из-за них - перебои: 1) "c'etait" ("это был")... 2) "tout" ( "весь")... 3) "embrase" ( "горящий" )... 4) "le ciel" ("небо")... 5) "de grands roc hers" ("высоких скал")... все это надо оставить как оно есть, но смягчить угловатости, изъяв "как" (которое, кстати, от небрежности). Не понравилось мне сравнение пейзажа с "charnier" ("бойней"). Пейзаж твой здесь в тонах белых, серых, а бойне присущ колорит чернозема. В слове "бойня" есть бурая влажность, да к тому ж это преувеличение - ведь твоя равнина хоть и выжжена, но не вызывает отвращения, которое внушает слово "бойня".

A "tire vers elle" ("тянулся к ней") - исправлено? Сверху стоит "se saisissait" ("хватал"). Это неудачно. "Тянулся к ней" - хорошо. "Et le soleil... plombait ses che-veux blancs" ("И солнце... в цвет свинца окрасило седины") - дурно. "Plombe" ( "цвета свинца" ) употребляется только в переносном смысле в форме причастия прошедшего времени: свинцовый цвет лица, чтобы показать бледность; и, коль ты употребляешь его в таком смысле, здесь это не годится. Это погрешность против французского языка, верь мне. Вдобавок слово это не создает образа и вообще плохого стиля (почему бы не "chauffait" ("согревало")? "И солнце согревало ей седины". Или уж что-нибудь о ветре, раз "солнце" у нас уже есть).

"Оn s'amassait sa sueur" ("Где скапливался ее пот") - сочетание несовместимых слов: пот не скапливается. Скопление пота! Раз у тебя есть "egout" ("сток"), почему не сказать "s'ecoulait" ("стекал")? Точная мысль была: сито для кожи и пота, выходящего из всех пор, но ведь слово "сток" это передало бы ярче, и, следовательно, в этом сравнении надобно выдерживать идею движения, и она, кстати, более верна, чем идея "скопления". "Скопление" вызывает образ неподвижности. А ведь пот течет, то есть появляется и исчезает.

Се vers sortait de sa bouche edentee,
Note plaintive et mille fois chantee,
Rythme nerveux reglant le mouvement.
Стих этот исходил из уст ее беззубых,
Унылый, тысячу раз спетый звук,
И ритм нервный был в его движенье и т. д.

К "стиху этому" два противоположные определения - это слишком: "стих этот", "унылый... звук", "ритм нервный был в его движенье". Понимаешь, что я хочу сказать? Мысль такова: исходил из ее беззубых уст в каком-то унылом и тысячу раз спетом звуке, да еще какой-то ритм нервный был в его движенье и т. д. Но все эти определения лишают ясности. Ибо "стих" не бывает одновременно и "унылым звуком" и "нервным ритмом". Будем точными, точность - это сила.

"Elle fut jeune, elle aima, cette femme!" ("Как молода была, она любила, эта женщина!") Оставим подобные обороты покойной мамаше Дорваль 2. Во всем этом куплете, до слов "sa mere etait morte" ("мать умерла у нее") и т. д. только и есть хорошего, что: "comme un beau truit sur lequel on pietine" ("Как сочный плод, растоптанный ногами"). Все остальное отвратительно.

Done, je la plains, car elle avait une ame!
Мне жаль ее, ведь в ней была душа1

Но ведь и без того у людей есть душа. Душа есть у каждого, ну и что же? Слабо, слабо, и потом позвольте, душа, "qu'on tarit" ("которую иссушают"), как плод, который растаптывают. Плод не иссушают. В общем, в этом куплете меня все раздражает.

Mais elle etait d'une essence divine, Elle a rejoint l'universel esprit.

Но в ней была божественная сущность, И с духом мировым она слилася вновь.

Фальшиво. Нет, в ней не было божественной сущности, и интересует она меня тем, что в ней человеческая сущность. Ежели "слиться вновь с мировым духом" означает умереть - это неуместные философические претензии. Если же, напротив, такова особенность сей божественной сущности, сей души, это нелепо. Таково мое мнение об этом пассаже. Считаю это мое замечание важным. Здесь все надо переделать. Заметь кстати, дорогая Луиза, связь, существующую между стилем и мыслью! Попробуй-ка сравни в уме один из этих стихов, взятый отдельно и независимо от других, и первый попавшийся из последующих, где мысль ясна, точна, на своем месте...

Elle l'aidait a secher ses filets
Sans un poisson souvent fuyait rapide
Alors l'enfant ployait le filet vide
Et sans soupir se couchait en pleurant.


Ему сушить рыбачьи сети помогала
Порой без рыбы возвращался он,
И девочка, свернув пустые сети,
Безропотно в слезах ложилась спать.

Какие прелестные стихи! Но мы тут выискиваем только плохие.

Qu'un Turoaret du recent Directoire
Что некий Тюркаре недавней Директорьи,-

по-моему, не очень-то хорошо. Впрочем, уж лучше Тюркаре 3, чем "fournisseur" ("поставщик"). Если подыщешь другую строку, измени. При первом чтении мне показалась несколько неуклюжей "недавняя Дирек-торья".

Да, забыл: "Elle chantait, triste, d'une voix lente" ("Неспешным голосом пела, грустная, она").

"Грустная" после полустишия звучит тяжело. Почему бы не так: "Elle chantait d'une voix triste et lente" ("Она печально и неспешно пела"), тем паче что два эпитета при двух существительных - "грустная" о ней и "неспешный" о голосе - кажутся несколько претенциозными.

La-bas, la-bas, au pied de ces collmes. Там, там, внизу у самого холма,-

чересчур патетично, и этот оборот пригодится тебе позже. Оставь только одно "там".

Исправление с плясуньей удачно. Но "chastement ad-miree" ("целомудренный восторг") - неподходящее выражение (к тому же оно намекает, будто женщина может глядеть на другую женщину не целомудренно. Эге-ге, и это бывает!), лучше бы "naivement" ("простодушный"), если можно, или "betement" ("глуповатый"), если б это не было так резко.

"Rememorant" ("воспоминая") -ужасно. "Une cam-brure" ("изгиб") - но ведь в формах газели нет никаких изгибов, никакого изящества. Что ж до этого "воспоминая" - невыносимо. Вдобавок есть что-то не вполне правильное и, главное, мало литературное в самом строе фразы, все стихи которой хороши (кроме, пожалуй: "la gravite d'un precoce labour" ("серьезность преждевременного труда") - стих необразный среди всех этих стихов с образами) .

...И вот снова начинается перечисление: глаза... вид... зубы... красивая шея... Непонятно, почему это должно кончиться. Портрет надо делать не в форме перечисления. Была у меня совершенно сходная фраза в "Бовари", где я рисовал портрет, начинавшийся с "il" ("он"), и посредине стояло "presque pas de sourcils, un air" ("почти без бровей, с видом..." ). Буйе возмутился и заставил меня - и правильно! - изменить.

"Ont eveille l'amour qui les attire" ("Любовь внушили, что их привлекала"). Хорошо. Так же, как исправление: "sur l'herbe en fleurs on s'assied molleraent" ("в траву цветущую садятся мягко"). Все тут поистине хорошо, а местами и прекрасно.

Но я занят исключительно критикой и продолжаю.
A leur douceur se font... A leur bonte...
К их нежности... К их доброте...

Немного слишком часты эти обороты. В этом есть что-то отчасти нарочитое, застывшее, жесткое. И далее: "plus de rameurs, plus de faucheurs" ("нет ни гребца, ни косаря") и т. д.

Qu'on -'en empreint rien qu'a les \oir passer. Которых вмиг запомнишь, увидав хоть раз.

Прелестно. Но если бы вместо выражения (обычного) "respirer le bonheur" ("дышать счастьем"), сухого и не подготавливающего следующей за ним метафоры, ты поставила бы "tant de bonheur de leur etre sort, s'emane, transpire" ("столько счастья из их душ исходит, лучится, расходится"), что-нибудь в этом духе, было бы лучше, и "запомнишь" звучало бы еще ярче, ибо развивало бы мысль:

En devancant l'amour du marriage
Le hbre amour le rend plus savoureui.
Любовь, которая опережает брак,
Любовь свободная ему дает лишь смак.

Неясно. То ли свободная любовь, при которой любовь опережает брак, придает смак этой любви, то ли браку? Тарабарщина. Разумеется, изменить.

...Avec pitie devisent de l'amour. И с жалостью судачат о любви.

Слово "любовь" здесь недостаточно. Женщины судачат о происшествии, а не о любви (как поступили бы философы или художники). Это сужает идею, будь тут осторожна. Ситуация у тебя шире слова.

Biles vont languir seules. Томиться одиноко будут.

Слишком уж откровенно. Чтобы растрогать, будь тут целомудренней. Вдобавок, у них в голове это формулировалось не так. Цезуры во всем этом диалоге удачны.

"Jeune enfant" ("юный мальчик") было бы лучше, чем "faible" ("слабый"). Нужно бы "jeune garcon" ("молодой парень"), но рифма!! Постарайся найти что-либо иное, не "слабый". Ведь неясно, применено это слово в моральном или физическом смысле. "Stupide" ("глупый") -слишком резко. Тут есть намерение очернить идею патриотизма. К тому же фраза дурно построена. "Mourir c'est beau. C'est la patrie" ("Умереть - это красиво. Это отечество") и т.д. "Умереть - это отечество"-нет. Плохо. Все это придирки, которые, возможно, вызовут у тебя раздражение или. по крайней мере, вызвали бы у меня. Но как бы ни было мелко замечание, тут нет ни одного, над которым я бы основательно не подумал. Не надо оставлять ни единой зацепки для педантов.

Us ont tous bu pour prendre un air de fete. Все выпили они, чтоб вид был веселее.

Да нет же, они выпили вовсе не намеренно, чтоб вид был веселее. Выпили в минуту увлечения, воодушевления, наполовину искусственного, наполовину истинного. Они выпили, поэтому-то у них веселый вид. Выпили, если угодно, в веселье. Мне кажется, тут есть разница.

...Consents, en marche, et vive l'empereur! Вперед, рекруты, императору ура!

Следовало сказать "soldats" ("солдаты"). Рекрут не называет сам себя "рекрутом", он гордится тем, что он солдат. Тут маленькая психологическая оплошность.

Adieu, vieux pere, adieu, jardin si cher. Прощай, отец седой, прощай, сад дорогой.

Рифма, рифмующая полустишия?

Здесь, что ты ни говори, я становлюсь на дыбы - никакой "бронзы". С момента появления метафоры, она, метафора, замещает логическое выражение, и ее надо развивать далее сколько возможно в словах, соответствующих идее и сравнению: бронзовая высокопарность тут не годится. С этого меня не собьешь. Если делать подобные уступки, стиля больше нет. Тогда можно извинить "la roue de la fortune ne sourit pas aux vieillards" ("колесо фортуны не улыбается старикам"). Ведь "улыбается" относится к фортуне. Можно сказать: "кормило государства колышется на бурном море"?5 "Бурное море" относится к "государству".

...Vous que le Christ doit tenir pour soeurs О вы, кого Христос сестрами почитает.

Почему здесь Христос? Ты ведь их сужаешь, этих женщин, после того как сравнивала их с неведомыми пространствами мира, с фимиамом, исчезающим в боге и т. д. Уверяю тебя, все, что там было широкого, такой конец душит. А буржуа, в особенности женщины, будут шокированы тем, что Христос берет себе в сестры именно таких девиц. А ведь твоя "Крестьянка" прежде всего должна ожидать успеха в кругу семьи, в народе. Не делай же того, что может этому успеху повредить.

L'enivrement de la maternite Hausse son cceur.
Опьянение материнства Ей возвышает сердце.

Опьянение не возвышает, оно расширяет, расслабляет, размягчает, опускает. Образ опьянения - это движение справа налево, а не снизу вверх.

...аи pauvre et tendre созиг Аи sentiment l'enfant commence a naitre.

...для сердца бедного и нежного, Для чувства уж рождается дитя.

Слишком часты подобные обороты. "Рождаться для чувства"-- претенциозно и в то же время пошло. К тому же эти два "для" стоят здесь слишком близко.

"Brune et ciel rouge et bleu derriere elle" ("Смугла на фоне ало-голубого неба"). Нагромождение красок. Вдобавок "смугла" слишком удалено от подлежащего (которое к тому же подразумевается).

Avec son bel enfant a la mamelle. С дитятею прелестным у груди,-

стих хороший, но мы уже дважды видели этот образ - выше, где женщины ждут рекрутов, и на этой же странице

..avec son fils au sein De la madone on eut dit le tableau.

...с сынком, сосущим грудь, To образ, скажешь ты, мадонны,

не очень-то удачно. Потом эта картинка в четырех стихах отдает нарочитостью и образует резкую остановку после предшествующих высоких чувств. Они тут застывают из-за физической паузы. Я бы закончил неопределенностью следующего превосходного стиха:

Ces vosux perdus s'egarent mcertams. Смутные мечты в уме витают

Taut de labeur, tant de peine soufferts. Столько трудов и горя позади.

Не нравятся мне "труды" (которые к тому же, кажется, уже несколько раз встречались).

...Плоть захватывает врасплох в душе страдания, любовь, добродетели, радости, лежащие в руинах, и налагает на божественные крылья души позорные оковы, которые она, плоть, принесла с собою. Такова мысль. Так вот, если часть лежит в руинах внутри некоего целого, короче, нечто в руинах находится внутри чего-то другого, то это другое не может иметь крылья. Как только прозвучало слово "руины", у меня возникает образ обломков, камней, глыб, тяжелого и неподвижного нагромождения, а ты вдруг к этому смутно очерченному пространству, содержащему "руины", привязываешь "крылья". Уверяю тебя, это дурно, а главное, невразумительно.

...Cette chair fraiche a mordre. . .Тело юное кусать.

Гро-Пьер был не из тех мужчин, что склонны кусать. Это занятие для нас, романтиков, и для страсти по природе своей более острой, нежели его страсть. Стало быть, преувеличение. Вдобавок "mordre" ("кусать") зарифмовано с "demordre" ("отречься"), производным от него,- ошибка, которую разрешает себе г-н Эмиль Ожье. Это вроде как со словом "рогоносец". С той поры, как господа из так называемой французской школы б пожелали вновь ввести его в моду, я скорее бы повесился, чем его употребил, как оно ни превосходно. Извлечем пользу из чужих оплошностей, чтобы их не совершать. Вот так мстят посредственностям - не подражая им.

. .Mais s'il arrive aux plages desolees
Ou les vaisseaux sombrent dans les ecueils
...Но если приплывает к берегам пустынным,
Где тонут корабли средь грозных рифов.

Если б ты могла с самого начала несколько более уточнить место? "Франклин" 7 - было слишком точно, а здесь недостаточно - ведь корабли тонут и в других местах, не только в ледяных морях.

De ses tableaux toute couleur s'efface. В картинах этих краски все бледнеют.

"Картины" вместо "рассказов", хоть и поддержанные "красками", не восхищают меня. Это слабо и относится к той же школе, где вместо "перо" говорят "кисть" и т. д.: "берусь за кисть" и т. д. 8.

Le souvenir de ses belles amours C'etait pour clle. .

Воспоминание о радостях любви То было для нее...

Сделай просто "etait" ("было"). У тебя уже много встречалось "то было", "то была", а ниже целая фраза, ими напичканная: "То было с дня", и т. д. Вспомни, что выше уже было: "C'est elle encore, c'est toujours Jeanne-ton" ("To вновь была она, вновь Жаннетон").

Всегда! Всегда! Всегда! Всегда!

Четыре раза - многовато. Второе "всегда" лучше убрать. Движения от этого не прибавляется, и тяжело. Высокопарные обороты, да еще их накопление - это вроде водки. "Говорят, рюмашечка прибавляет сил, а я вот выпил их двадцать три и почему-то не держусь на но-.гах",- говорил один пьяница. Немало фраз могли бы сказать то же самое. Я делаю много движений, а стою на месте...

...Забыл схожие смерти старика и ребенка - оба как бы засыпают. Вычеркни это там, где речь о старике, и оставь для ребенка - такой более мягкий образ ему лучше подходит.

Он nulle oispaux ga/ouillaient lour chanson. Где птичек хоры щебетали свою песню.

Жаль, но чуть выше - и там это уместно - уже было:

Cette chanson au refrain monotone.
Та песнь с припевом монотонным.

И
Parce qu'elie aime a chanter tout le jour.
Ведь любит распевать она весь день.

"...Des parfums en sortaient" ("...Струился аромат оттуда"). Да нет же! Ей чудится, что оттуда исходят ароматы. Она расширяет ноздри - будь там ароматы, я бы не возражал, но пойми, упоминание оранжереи здесь вполне объективно и "струился аромат оттуда" - также. Ты делаешь тут точное описание. Стало быть, это невозможно, на таком расстоянии ароматы не могут дойти.

...Мне хотелось бы чего-то менее драматического в описании движений ее тела, чего-то послабее, поглуше. помягче. Тут должно быть нечто почти не поддающееся выражению, некое смутное воспоминание, что-то такое, в чем она сама не отдает себе отчета; а то, что сейчас есть, кажется мне слишком четким и подвижным. Вдобавок "rive embrasee", "mirage des eaux", "tombe epuisee" ("горящий берег", "мираж воды", "без сил упала") - дурно.

Так как надо быть откровенным, скажу - конец мне не нравится. Он перегружен. Вся жизнь солдата ненужна, мы забываем о Жаннетон. Интерес рассеивается между двумя персонажами. Заметь, я вовсе не нахожу эту часть саму по себе плохой, но по отношению к композиции целого она занимает слишком много места. Буду пояснять свою мысль по деталям.

Adieu la France, adieu son doux espoir... Прощай, о Франция, прощай, надежда милая...

У нас уже был подобный оборот при его уходе в армию, зачем же ты хочешь снова растрогать меня тем же?

Peut-ёЧге il faut mourir sans se revoir...
Быть может, умереть придется, не видавшись...-
невозможно.
Napoleon, ce desespoir des meres...
Vapeurs du vin, du sang, tie la debauche...
Pour le soldat vous etes l'air vital...
Наполеон, это несчастье матерей...
Пары вина, и крови, и разгула...
Вы для солдата воздух животворный...

Все это ненужно, холодно (уж не говоря о том, что оскорбляет почтенное учреждение - армию и великую национальную славу - Наполеона)!

Jean s'enflammait an souffle des victoires. Жан загорался от вестей победных,-

но это и так понятно, об этом догадываешься. Надо было все это сказать в одном предложении (в таком виде, как теперь, нет причины не делать столь же развернутого описания жизни Жана в армии, как жизни Жаннетон в деревне), а в конце периода показать его возвращение в деревню. Тут уже все забыто, сколько времени прошло! Сама мысль спросить, что стало с Жаннетон, появляется у него не сразу. Воспоминание о родном крае, нахлынувшее на его душу вместе с запахом полей, чересчур поэтично. Жан возвращается на родину просто потому, что это его родина и он не знает, куда деться. Изображая все это простодушно, наивно, ты подготавливаешь финальный эффект. К тому же выше у нас уже были эти запахи, эти картины природы. Я бы скорее развернул их в сцене смерти Жаннетон, изобразив ее подробнее - бубенцы коз, шум волн Роны, порыжевший вереск, бескрайний, мирный пейзаж, и на нем несчастная, тихо кончающаяся старуха. Знаю, что в смысле реальной правды ты, возможно, права. Но в смысле идеальной художественной правды - употребим это слово,- поверь, поэтизация Жана, пространные описания, которыми ты его окружаешь (изобилия... выше, а здесь - его чувств), убивают в силу повторения приятность, испытанную мною раньше, когда все эти вещи встречались в первый раз.

Depuis quinze ans git au fond du eharnier. Уже пятнадцать лет лежит в могиле общей,-

неуклюже до чрезвычайности. Тогда Жан должен первым делом отправиться искать ее могилу, и находка (как удар кинжала в трагедии) заранее предугадывается.

Dans les jardins ой souriait la serre. В садах, где улыбается оранжерея.

Улыбающаяся оранжерея - это уж чересчур.

C'est la vapeur sur le chemin de fer. Пар вьется над дорогою железной.

Жану на это наплевать, да и мне тоже!

Надо бы написать, что когда он вернулся, ни на что уже не пригодный, то нанялся могильщиком (работа нетрудная, и трупы ему не в новинку. Это ремесло ему не было противно...).

И потом, я бы сцену находки сделал немного длиннее. Пусть бы он увидел в жирной земле несколько блеснувших на солнце волосков. Куски мяса на позвонках. Пусть, наконец, все это будет шекспировское, отвратительное по своей правде и бесстрастию. Можешь вставить детали - трубку у него во рту и т. д., и, наконец, его заступ ударяется о что-то.

...autour de trois vertebres Quelques fils noirs ou pendait un coeur d'or...

...вокруг трех позвонков, На черной ниточке сердечко золотое...

Описание погнутого, обломанного золотого сердечка. Пусть на нем будут пятна.

Un papier jaune, empreint de moisissure. Бумажка желтая, пропитанная влагой. 230

Он ее разворачивает, она разлезается в руках. На строчках как бы пятна (кровь: это ржавчина), он узнает свое письмо к Жаннетон, и, главное, не надо "pris d'un frisson" ("дрожь сотрясла его"). Только сам факт... "et laisse tomber sa pipe dans la fosse" ("и в яму трубку уронил"), если угодно.

Бедная, дорогая моя Луиза, я, конечно, надоел тебе, но, поверь, все эти "rausique en tete", "beaux souvenirs des he-ures" ("с музыкою в голове", "воспоминанья милые о тех часах") и даже строфа "mais aux memoires" ("но памяти"), в которой последние два стиха превосходны: "et l'homme accourt, les bras..." ("и он бежит, и руки..."),- все это излишне. Надо иметь мужество отсекать себе руки, растущие от живота. Это уродство, даже если руки прекрасны.

Не отчаивайся. Хорошенько подумай над моими советами касательно этого предмета. Мне кажется, я сужу вполне трезво. Слишком длинно. Жан должен служить только концом в этом конце, мы должны здесь видеть почти одни лишь позвонки и золотое сердечко, но пусть это будет достаточно отдалено от смерти Жаннетон, чтобы явиться неожиданностью.

Пришел бы Буйе сегодня, мы все эти замечания сделали бы вместе. Но, возможно, они не были бы столь подробными. Вот уже шесть часов подряд, как я ими занимаюсь, не отрываясь ни на минуту. Все, что я не отметил, считаю хорошим или превосходным. Итак, не пугайся. Сделанные тобою исправления, в общем, удачны. Поразмысли с недельку над концом, прежде чем за него приняться. А между тем читай что-нибудь, чтобы отвлечься от замысла, который тобою ныне владеет и помешает тебе вникнуть в мои довольно туманные указания относительно конца. Мне, однако, они кажутся ясными.

Произведение твое превосходно, и надо сделать его безупречным, классическим. Ты это можешь. Будь только терпелива, торопыга ты. На прошлой недело я целых четыре дня сочинял одну великолепную страницу, которую теперь убираю (теперь, когда уже ломит спину от писания), потому что она не на месте. Надо постоянно думать о целом.

202. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 9 ДЕКАБРЯ 1852.

Читал "Посмертную книгу" ' - вот жалкая вещь. Согласна? Не знаю, что ты о ней сказала Буйе, но мне кажется, что "наш друг" идет ко дну. Далеко этому до "Та-гаор" 2. Чувствуется решительный упадок, он играет на последние и допевает последнюю свою ноту. В особенности насмешило меня, что он, столько упрекавший меня, будто я выставляю свою особу во всем, что я пишу, он-то без конца говорит о себе; он сам себе очень нравится, вплоть до своей внешности. Книга отвратительна выпячиванием своей личности и всяческими претензиями... Не знаю, ошибаюсь ли я (и здесь это было бы ошибкой тщеславной), но мне кажется, что во всей "Посмертной книге" есть что-то смутно напоминающее "Ноябрь" и какой-то идущий от меня туман, ну хотя бы в конце тоска по Китаю: "В удлиненной ладье, ладье из кедрового дерева, тонкие весла которой похожи на перья, под плетенным из бамбука парусом, под рокот тамтама и тамбуринов я отправляюсь в желтую страну, страну, что зовется Китаем" и т. д.3.

...Я общителен и экспансивен (вернее сказать, был таким), и, хотя наделен немалым даром подражания, сколько бы от этих гримас ни появлялось морщин, они не меняют моего лица. Буйе единственный человек на земле, справедливо судивший в этом отношении об Альфреде и обо мне. Он понял, что мы - две разные натуры, и увидел разделявшую нас пропасть. Живи Альфред дольше, она все увеличивалась бы - в нем росла бы ясность ума, во мне - экстравагантность. Не было никакой опасности, что мы слишком тесно сойдемся. Что ж до него, до Буйе, то, уж верно, оба мы чего-то стоим, раз после того, как целых семь лет сообщаем друг другу свои планы и фразы, сохранили каждый свое особое лицо.

Значит, почтенный Ожье пошел служить в полицию! 4 Чудесное местечко для поэта и такое благородное умственное занятие - читать книжки, предназначенные для торговли в разнос! Но разве у них, у этих молодцов, есть что-нибудь за душой! Да в них больше буржуазного, чем в продавцах свечей. Стало быть, теперь вся литература отдана на милость этого господина! Но зато мы получили важную должность, мы обедаем у министра и проч. И потом, надо сказать правду: в мире существует всеобщий и постоянный сговор против двух вещей: поэзии и свободы; люди со вкусом взялись истребить первую, как люди порядка - преследовать вторую. Для французов определенного сорта, рассудительных и бескрылых, слабогрудых умников в фланелевых жилетах, нет ничего милей чисто внешнего соблюдения правил, столь возмущающего людей воображения. Буржуа успокаивается при виде жандарма, а умный человек наслаждается видом критика; рыбак рыбака видит издалека. Какими же мощными средствами отупления вооружен этот двойной притеснитель, среди атрибутов коего и сабля жандарма, и ножницы критика! Ожье, без сомнения, уверен, что делает благое дело, улучшает вкус, приносит пользу. Какова бы ни была цензура, она, по-моему, нечто чудовищное, нечто худшее, чем человекоубийство; покушение на мысль - оскорбление его величества духа. Смерть Сократа еще лежит бременем на совести рода человеческого 5, и проклятие, тяготеющее над евреями, быть может, имеет лишь один смысл: они распяли человека-слово 6, вознамерились убить бога. Республиканцы в этом отношении всегда меня возмущали. В течение восемнадцати лет правления Луи-Филиппа какими только добродетельными речами не оглушали они нас! Кто осыпал самыми злыми сарказмами романтическую школу, которая в конце концов требовала, как сказали бы в наши дни. лишь свободы торговли! 7 Очень комичны после этого пресловутая фраза: "Но иначе что стало бы с обществом?" и сравнение: "Ведь вы же не позволяете детям играть огнестрельным оружием?". Этим милейшим людям кажется, что все как есть общество держится на двух-трех гнилых колышках и, если их выдернуть, все рухнет. Они видят в нем (следуя старым воззрениям) искусственный продукт человека, некое созданное по плану произведение. Отсюда обвинения, проклятия и предосторожности. Но ведь воля индивидуума оказывает на существование или гибель цивилизации влияние не большее, чем на рост деревьев или на состав атмосферы. Да, великий человек, ты принесешь немного навоза сюда, немного крови туда. Но уйдешь ты, и жизненная сила человечества будет действовать и без тебя. Она развеет память о тебе вместе с прочими своими сухими листьями. Уголок твоей культуры скроется под травою, твой народ - под нашествиями других народов, твоя религия - под другими философиями, и всегда, всегда будет зима, весна, лето, осень и опять зима, опять весна, и цветы не перестанут расти, а их соки подыматься вверх.

Вот почему "Дядя Том" кажется мне книгой ограниченной. Она написана с точки зрения моральной и религиозной; а надо было писать с точки зрения человеческой. Чтобы меня растрогал истязаемый раб, вовсе не надо ему быть честным человеком, хорошим отцом, добрым супругом, петь псалмы, читать Евангелие и прощать своим палачам - тогда получается нечто возвышенное, какое-то исключение, а значит, нечто нарочитое, фальшивое. Чувствительное начало - а оно является достоинством этой книги, притом немалым,- нашло бы себе лучшее применение, будь ее цель менее ограниченной. Когда в Америке не станет рабов, роман этот будет не более правдив, чем все старинные истории, в которых магометан неизменно изображали чудовищами. Не надо ненависти, не надо! А ведь именно отсюда возник успех этой книги, она злободневна. Голая правда, то, что вечно, чистая Красота но возбуждают массы до такой степени. Намерение придать чернокожим высокую нравственность доходит до абсурда, например, в образе Джорджа - он делает перевязку своему убийце, вместо того чтобы втоптать его в землю и т. д., и мечтает о негритянской цивилизации, об африканской империи и т. д. Смерть юной Сен-Клер - это смерть святой. Зачем это? Я плакал бы сильней, будь это обычная девочка. Характер ее матери дан с преувеличениями, хотя и кажется, будто автор применяет полутона. В минуту, когда дочь умирает, мать уже не должна думать о своей мигрени. Но надо же было рассмешить партер, как говорит Руссо 8.

В книге есть, впрочем, недурные места: характер Гей-ли, сцена между сенатором и его женой миссис Офелией, описание дома Легри, тирада мисс Касси - все это хорошо написано. Поскольку Том - мистик, мне хотелось бы в нем больше высокого лиризма (возможно, тогда он был бы менее верен как натура). Сцены матерей с детьми повторяются слишком часто; то же и с ежеминутно появляющейся газетой г-на Сен-Клера. Рассуждения автора все время меня раздражали. Разве нужны рассуждения о рабстве? Покажите рабство, этого довольно. Именно это всегда казалось мне удачным в "Последнем дне приговоренного к смерти". Ни единого размышления о смертной казни (правда, предисловие портит книгу, если эту книгу можно испортить) 9. Посмотри в "Венецианском купце" - есть ли там тирады против ростовщичества. Но драматическая форма тем и хороша, что упраздняет автора. Этого недостатка не избежал Бальзак - он легитимист, католик, аристократ.

Автор в своем произведении должен быть подобен богу во вселенной - вездесущ и невидим. Искусство - вторая природа, и создателю этой природы надо действовать подобными же приемами. Пусть во всех атомах, во всех гранях чувствуется скрытое беспредельное бесстрастие. Зритель должен испытывать некую ошеломленность. Как все это возникло? - должен он вопрошать и чувствовать себя подавленным, сам не понимая отчего. Греческое искусство держалось этого принципа и, дабы быстрей достигнуть цели, избирало своими персонажами существа по своему общественному положению исключительные - царей, богов, полубогов. Никто не пытался заинтересовать вас вами самими, предметом искусства было божественное ".

203. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 11 ДЕКАБРЯ 1852

Была у меня, кроме того, одна суеверная мысль: завтра мне исполняется тридцать один год. Итак, я перешагнул через роковой тридцатый год, который определяет место человека. Это возраст, когда намечают свои контуры на будущее, занимают положение; люди женятся, выбирают профессию. Мало кто в тридцать лет не становится буржуа. А отцовство заставило бы меня войти в рамки будничного существования. Девственность моя - в отношении к миру - была бы уничтожена, и это погрузило бы меня в пучину пошлых мелких забот. Зато нынче я полон спокойствия. Чувствую себя невозмутимым и счастливым. Итак, вся моя молодость прошла без единого пятна, без единой слабости. С самого детства до нынешнего часа - одна длинная прямая линия. Я ничего не пожертвовал страстям, никогда не говорил: "дважды молоду не бывать",- и поэтому буду долго молод. Я еще полон бодрости и свеж, как весна. Во мне словно течет большая река, что-то беспрерывно бурлит и не иссякает. Стиль и мускулы - все еще гибко, и, если волосы на темени вылезают, думаю, что перья мои не потеряли ни волоска.

204. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 17 ДЕКАБРЯ 1852

Сейчас описываю посещение кормилицы '. Туда идут по одной тропинке, а возвращаются по другой. Как видишь, я следую по стопам "Посмертной книги" 2, но, думаю, сравнение меня не посрамит. У меня чуть больше пахнет деревней, навозом и колыбелью, чем со страниц нашего друга. Все парижане видят природу в свете элегическом, чистеньком, без хлева и без крапивы. Подобно узникам, они ее любят любовью глупой и ребячливой. Приобретается это чувство еще в детстве, под деревьями сада Тю-ильри. Мне тут вспоминается кузина моего отца, которая однажды (единственный раз, что я ее видел) посетила нас в Девиле 3,- она принюхивалась, восторгалась, упивалась. "Ах, кузен,-сказала она мне,-сделайте одолжение, положите комочек навоза в мой носовой платок, я обожаю этот запах". Но мы, для кого деревня была привычным и наскучившим зрелищем, насколько более основательно знаем мы все ее прелести и ее уныние!

Рассказанная тобою история Роже де Бовуара очень мила; свешивающийся из коляски шарф и пр.4. О, сколько их, сюжетов!

Замечаешь, я становлюсь моралистом! Признак старости? Но меня определенно тянет к высокой комедии. Иногда так и подмывает обругать род людской, и я это сделаю вскоре, лет этак через десять, в длинном романе большого размаха; а покамест вернулась давняя моя идея -"Лексикон прописных истин" (знаешь, что это такое?). Особенно увлекает меня предисловие, и в том виде, как я его задумал (это может стать целой книгой), никакой закон не придерется, хотя нападать я буду на все. Я дал бы прославление всего общепринятого, подкрепленное историческими примерами. Показал бы, что большинство всегда было право, а меньшинство неправо. Великих людей я принес бы в жертву олухам, мучеников - палачам, причем в стиле, доведенном до предела, насыщенном пошлостью. Так, в литературе я бы установил - а это нетрудно,- что законно только посредственное, ибо оно всем доступно, и, стало быть, все оригинальное следует изгонять как опасное, нелепое и т. д. Эта апология человеческой низости во всех ее обличьях, ироническая и издевательская с начала до конца, полная цитат, доказательств (доказывающих обратное) и ужасающих текстов (это будет нетрудно), скажу я, имеет целью покончить раз навсегда со всякого рода эксцентричностями 5. Таким путем я бы пришел к современной демократической идее равенства, в духе изречения Фурье, что великие люди будут не нужны;6 книга, скажу я, написана именно с целью доказать это. Короче, там, в алфавитном порядке, можно будет найти все, что полагается говорить в обществе, на любую тему, чтобы прослыть человеком благопристойным и любезным.

...Думаю, все в целом будет убийственно. Надо постараться, чтобы во всей книге не было ни единого слова, идущего от меня, и чтобы тот, кто ее прочтет, уже не решался рта раскрыть из страха, как бы не сказать нечаянно одну из перечисленных в ней фраз. Некоторые статьи можно великолепно развернуть, как, например, Мужчина, Женщина, Друг, Политика, Нравы, Чиновник. Еще можно бы в нескольких строках очертить типы и изложить не только то, что следует говорить, но и то, кем следует казаться.

Прочитал в эти дни сказки Перро 7. Прелесть, прелесть! Что скажешь о такой фразе: "Комнатка была так мала, что негде было развернуть шлейф этого дивного платья". Необычайно выразительно, правда? А о такой: "Явились короли из всех стран: одни в портшезах, другие в кабриолетах, а из самых отдаленных - верхом на слонах, на тиграх, на орлах" 8. И только подумать, что пока существуют французы, Буало будет слыть более великим поэтом, чем этот человек 9. Во Франции поэзию приходится переряжать, ее здесь ненавидят 10, и из всех наших писателей разве что один Ронсар был просто поэтом, как ими бывали поэты в древности и как ими бывают в других странах.

Возможно, что все пластические формы уже описаны, обрисованы; это досталось первым. Нам же остается поведение человека, нечто более сложное, но куда труднее поддающееся требованиям формы. Поэтому я и думаю, что роман только нарождается, он ждет своего Гомера. Каким молодчиной был бы Бальзак, умей он писать! Лишь этого ему не хватало. Однако художник-мастер не сделал бы столько, не был бы способен на такую широту. Ах, кого недостает современному обществу, это не Христа, не Вашингтона, не Сократа, даже не Вольтера; недостает нам Аристофана, но публика побила бы его камнями; и потом, что проку беспокоиться обо всем этом, рассуждать, болтать? Будем писать, писать картины, не придумывая теорий, не заботясь ни о составе красок, ни о размерах холста, ни о долговечности наших творений.

205. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 22 ДЕКАБРЯ 1852

Буйе недавно заставил меня исправить выражение "и в этой каше чувств, в которой он путался", потому что в чем-то жидком не путаются. Метафоры должны быть строгими и точными с начала до конца.

206. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 27 ДЕКАБРЯ 1852

В эту минуту я охвачен ужасом и сел писать тебе, пожалуй, для того, чтобы не оставаться наедине с собою, как иной раз ночью, когда страшно, зажигаешь лампу. Не знаю, поймешь ли ты меня, но все это очень странно. Читала ты книгу Бальзака под названием "Луи Ламбер"? ' Я кончил ее пять минут назад, она меня ошеломила. Это история человека, который, размышляя о непостижимом, теряет рассудок. Она вонзилась в меня тысячью шипов, Ламбер этот - почти копия моего бедного Альфреда. Я нашел там наши фразы (времен оных), почти дословно: беседы двух друзей в коллеже - это те, что вели мы, или очень схожие. Там есть эпизод с похищенной товарищами рукописью и с рассуждениями репетитора - это случилось со мною и т. д. и т. д. Помнишь, я говорил тебе о метафизическом романе (предполагавшемся), где человек так много думает, что у него начинаются галлюцинации и под конец ему является призрак друга, дабы извлечь вывод (идеальный, абсолютный) из предпосылок (мирских, реальных) ? 2 Так вот, здесь намечена эта идея, и весь роман "Луи Ламбер"- предисловие к ней. В конце герой, одержимый мистической манией, хочет себя оскопить. Когда мне было девятнадцать лет, в разгар моих парижских терзаний, у меня тоже было такое желание (я покажу тебе на улице Вивьен лавку, перед которой однажды вечером я остановился, с неодолимою силой захваченный этой мыслью), после того как целых два года я жил, не видя женщин. (В прошлом году, когда я вам говорил о намерении уйти в монастырь, это во мне вновь забродили старые дрожжи.) Бывают минуты, когда испытываешь потребность причинить себе страдание, возненавидеть свою плоть, забросать ее грязью, настолько она тебе гадка. Не будь у меня любви к форме, я, быть может, стал бы великим мистиком. Прибавь сюда мои нервные припадки, которые не что иное, как невольно обрушивающиеся лавины мыслей, образов. Стихия психического тогда захлестывает меня, и сознание исчезает вместе с ощущением жизни. Я уверен, что знаю, как умирают. Я часто чувствовал, что душа меня покидает, как чувствуешь вытекающую из раны кровь. Из-за этой дьявольской книги мне всю ночь снился Альфред.

...Другое совпадение: мать показала мне (она вчера это обнаружила) в "Сельском враче" Бальзака такую же сцену, как в моей "Бовари": посещение кормилицы (я этой книги никогда не читал, как и "Луи Ламбера"). Те же детали, те же эффекты, тот же замысел, можно подумать, что я у него списал, не будь моя страница, скажу не хвалясь, бесконечно лучше сделана. Если бы все это узнал Дюкан, он сказал бы, что я сравниваю себя с Бальзаком, как и с Гете 4. Прежде, если находили, что я похож на г-на такого-то или г-на такого-то и т. д., мне бывало неприятно; теперь хуже, ведь речь идет о моей душе. Я нахожу ее повсюду, все отсылает мне ее отражение. Почему так?

"Луи Ламбер", как и "Бовари", начинается с поступления в коллеж, и там есть одна фраза, совершенно та же, что у меня; 5 вот где невзгоды коллежа описаны похлеще, чем в "Посмертной книге"!6

...Думаю, что моя "Бовари" пойдет; но мешает метафорический раж, который решительно меня одолевает. Сравнения пожирают меня, как вши; только и делаю, что их давлю; фразы мои кишат ими.

207. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 29 ДЕКАБРЯ 1852

Внеси все указанные прежде исправления ', а также эти и отошли нам рукопись в удобном для чтения виде. Возможно, мы найдем там еще кое-что для переделки, но то будет уже в последний раз. По крайней мере, получится хорошая вещь, сочинение отделанное и волнующее, долговечное и твое. В рассказе есть захватывающая оригинальность. Думаю, его ждет успех в среде народной и в артистической; в нем есть обе стороны. Итак, терпение, терпение и надежда! Какое значение имеют все наши тревоги, наши слабости, медлительность созидания, а после - отвращение к своему детищу, если при этом мы неустанно идем вперед! Если поднимаешься, что толку думать о цели! Если скачешь галопом, зачем думать о постоялом дворе! Непрерывное это недовольство собой - не залог ли утонченности, не доказательство ли Веры! Если удается осуществить свой идеал хотя бы наполовину, ты уже создала нечто прекрасное, по крайней мере для других, если не для себя.

208. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 12 ЯНВАРЯ 1853

Мне смертельно грустно, я безмерно удручен. Проклятая "Бовари" мучит меня, изводит. Буйе в последнее воскресенье сделал мне такие замечания об одном из характеров и о плане, что мне с ними не справиться; и хотя в его словах есть доля истины, чувствую, что противоположное тоже истинно. Ах, я так устал, я так обескуражен! Ты называешь меня мастером. Жалкий мастер!

Нет, все это, пожалуй, недостаточно изучено, ибо установление различий между мыслью и стилем - просто софизм. Все зависит от замысла. Что поделаешь! Буду продолжать, и возможно побыстрее, чтобы добиться единства. Бывают минуты, когда мне от всего этого хочется сдохнуть. Ах, вот теперь-то придется мне их узнать - эти муки Искусства.

...Я получил "Призраки" '. Первая часть хороша, но вторая слабее. Мне хотелось бы чего-то более жесткого. Если ты не торопишься, я отошлю их тебе в следующий раз с замечаниями.

209. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 15 ЯНВАРЯ 1853

Пять дней писал одну страницу, это было на минувшей неделе, я забросил все, греческий, английский, только этим занимался. Что тревожит меня в моей книге, это занимательность - ее тут недостаточно. Нет событий. Я-то убежден, что идеи - это события. Знаю, ими труднее заинтересовать, но тогда виноват стиль. Итак, у меня сейчас пятьдесят страниц, где нет ни одного происшествия. Сплошная картина буржуазной жизни и бездейственной любви; любви тем более трудной для изображения, что она одновременно робка и глубока, но - увы! - без внутренних метаний, так как мой сударик - натура уравновешенная. В первой части у меня уже было нечто подобное: муж любит жену примерно так же, как ее любовник. Это две посредственности в одной и той же среде, и. однако, их надо сделать различными. Если удастся, получится, думаю, здорово - это все равно, что писать красками по краскам, без резких контуров, что гораздо легче. Но, боюсь, все эти тонкости будут утомительны, и читателю захочется побольше движения. Пусть, надо писать так, как задумано. Пожелай я ввести туда действие, я поступил бы в угоду системе и все бы испортил. Надо петь собственным голосом; мой голос никогда не будет ни драматическим, ни увлекательным. Уверен, впрочем, что все дело в стиле или, вернее, в повороте, в точке зрения.

Новость: наш Дюкан - офицер ордена Почетного легиона '. Вот уж, наверно, доволен! Когда он сравнивает себя со мною и смотрит, какой путь прошел с тех пор, как меня покинул, он, конечно, находит, что я далеко от него отстал и что он сильно продвинулся (внешне). Ты когда-нибудь еще увидишь, как он заполучит местечко и бросит эту глупую литературу. У него в голове все смешалось: женщины, орден, искусство, сапоги, все это вертится колесом на одном уровне и, если только продвигает, значит, важно. Чудесная эпоха (любопытные символы, как сказал бы папаша Мишле) 2, когда награждают орденами фотографов и отправляют в ссылку поэтов3 (представляешь, сколько надо было бы написать хороших картин, чтобы удостоиться этого офицерского креста?). Среди всех награжденных им писателей лишь один имеет степень командора - г-н Скриб! 4 Какая тут бездна иронии! И как изобилуют почести, когда нет чести!

...Знаешь ли, что тебе надо бы делать, моя старушка? Усвоить благочестивую привычку каждый день читать какого-нибудь классика не менее часа.

Что до французского стиха, лишь один поэт владел его фактурой, это Лафонтен. Гюго - пусть он поэт более великий - пришел позже, а в отношении прозы хорошо бы сотворить этакую смесь Рабле и Лабрюйера.

210. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 29-30 ЯНВАРЯ 1853.

Да, дорогая Муза, я должен был написать тебе длинное письмо, но я был в таком унынии и тоске, что не хватило сил. Может, это в меня проникает окружающий воздух, но чем дальше, тем все мрачнее на душе. Треклятый мой роман вгоняет меня в холодный пот. За пять месяцев, с конца августа, знаешь, сколько я написал? Шестьдесят пять страниц! И из них тридцать шесть после Манта! ' Перечитал все это третьего дня и ужаснулся, как мало и сколько стоило времени (уж не считая страданий).

Каждый абзац сам по себе хорош, и, я уверен, есть страницы безупречные. Но именно по этой причине нет движения. Это ряд отточенных, отделанных абзацев, где ни один не наползает на другой. Придется их развинчивать, ослаблять скрепы, как делают с мачтами на судах, когда надо, чтобы ветер лучше надувал паруса. Я извожу себя, пытаясь осуществить идеал, возможно, сам по себе абсурдный. Возможно, мой сюжет не согласуется с таким стилем. О, счастливые времена "Святого Антония", где вы? Тогда я писал всем своим существом! Наверно, дело в том, что места мало; фон был так размазан!

...Куда ни ступишь, угодишь в дерьмо. И мы еще долго будем спускаться в яму этого нужника. Пройдет немного лет, и люди настолько поглупеют, что этак лет через двадцать, думаю, буржуа эпохи Луи-Филиппа будут им казаться изысканными щеголями и аристократами. Все будут восхвалять свободу, искусство и манеры этой эпохи - а ее подлости оправдают, так как далеко их превзойдут. Когда ты истерзан сомнениями, когда ощущаешь в голове своей, как обветшали все известные формы, когда, наконец, ты сам себе в тягость, если бы можно было тогда освежить, по крайней мере, голову, высунувшись в окно! Но нет, ничто извне не ободряет. Напротив, напротив!

От чтения Рабле еще сильнее кипит во мне социальная желчь, и отсюда потребность излить ее; но я ей не даю ходу, и она, пожалуй, мешает мне, ибо моя "Бовари" вытянута по ниточке, зашнурована, сжата корсетом и связана так, что можно задохнуться. Счастливцы поэты, им можно изливаться в каком-нибудь сонете! Но злосчастные прозаики вроде меня вынуждены все прятать. Чтобы сказать что-то о себе, им надобны тома и подходящая сцена, удобный случай. У кого есть вкус, те и от этого воздерживаются, ибо говорить о себе - величайшая слабость.

Боюсь, однако, что из-за пресловутого этого вкуса приду к тому, что вообще не смогу писать. Мне теперь чудится, будто все слова не совпадают с мыслью, будто все фразы диссонируют. Не более снисходителен я и к другим. Перечитал несколько дней тому въезд Эвдора в Рим (из "Мучеников") 2, он слывет одним из лучших образцов французской литературы и действительно превосходен. Так вот, быть может, это и педантизм, но я нашел там пять-шесть вольностей, которых бы себе не разрешил. У кого же есть стиль? В чем он состоит? Я уже вовсе перестаю понимать, что это такое. Но нет, нет! Я чувствую его всем нутром.

211. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 17 ФЕВРАЛЯ 1853

Сегодня, однако, снова взялся за "Бовари"; намечаю общие очертания, устанавливаю порядок эпизодов, от этого зависит все: нужен метод. Но двигается весьма туго, верней, не двигается. Мне надо немедля проделать нечто очень трудное, а именно - возбудить в себе ненависть, иногда охватывающую нас вдруг при виде неких людей, которых прежде мы не ненавидели. Чтобы хоть сносно описать такое, необходимо это почувствовать, а мне так трудно заставить себя чувствовать. С эрекцией мысли обстоит так же, как с эрекцией телесной: она по заказу не приходит! И потом я - тяжелая машина, меня нелегко завести! Столько требуется приготовлений и времени, чтобы вновь привести себя в движение!

...Урывками немного занимался греческим и латинским, но без усердия. Для вечернего чтения возьмусь снова за "Моралии" Плутарха '. Это неиссякаемые россыпи эрудиции и мыслей. Каким ученым можно бы стать, изучив хорошенько всего пять-шесть книг! Некоторое время на моем ночном столике лежал "Жиль Блаз" 2, теперь я с ним расстался. В целом это поверхностно (я разумею, с точки зрения психологии и поэзии). Впрочем, после Рабле все кажется тощим. И потом, это лишь уголок правды, всего один уголок. Но как сделано! И все равно, я люблю мясо посочнее, воды поглубже, стиль такой, чтобы рот был им полон, а мысли - чтобы в них потеряться.

212. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 23 ФЕВРАЛЯ 1853

Не знаю, что получится из моей "Бовари", кажется, там не будет ни одной вялой фразы. Это уже немало. Гений дается богом, но талант зависит от нас. Имея ясный ум, любовь к предмету и постоянное терпение, можно со временем его обрести. Отделка (я разумею ее в высшем смысле слова) для мысли то же, чем была вода Стикса для тела Ахиллеса: придает неуязвимость и нетленность '.

Завтра у меня будет завтракать один молодой человек 2, которого Буйе приводил ко мне в воскресенье. Я знал его ребенком, когда ему было лет семь - десять. Его отец, бездарный чиновник, делал из него попугая и готовил к серьезным занятиям. Но, несмотря на все старания отца, он отнюдь не стал кретином (отец от этого в отчаянии) и проникся серьезным интересом к литературе. Он гюгоист, красный 3 и т. д. Отсюда - огорчение семьи, осуждение всех сограждан, презрение буржуа. Он уже давно хотел со мною познакомиться. Я его принял без церемоний, во всем откровенном дезабилье своих мыслей. Так надо поступать с ЛЮДЬМИ, приходящими понюхать нас любопытства ради. Если они шокированы, то больше не придут; если же вы понравились им, значит, они вас понимают.

Что до него, он показался мне довольно толковым юношей, но без жесткости, без той последовательности в мыслях, которая одна приводит к цели и помогает что-то создавать.

213. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 27-28 ФЕВРАЛЯ 1853

По этим письмам я вижу, что волны искусства захватили тебя и ты колышешься среди зыбей духовных, подгоняемая могучими Аполлоновыми ветрами. Это хорошо, очень хорошо, это прекрасно. Если мы чего-то стоим, то лишь потому, что в нас дышит бог. Это и делает средних людей сильными, придает такую красоту народам в горячечные их дни, украшает некрасивых, очищает подлых: вера, любовь "Если бы у вас была вера, вы двигали бы горы" '. Тот, кто это сказал, изменил мир, ибо он не сомневался.

Сохраняй же всегда этот жар. Неослабное упорство в конце концов все одолеет, все сокрушит. Опять возвращаюсь к своему старому примеру, к Буало: этот негодяй будет жить столько же, сколько Мольер, сколько французский язык, а между тем среди поэтов он один из слабейших. Что ж он сделал? Держался своей линии до конца и придал своему столь ограниченному чувству Прекрасного все для него достижимое пластическое совершенство 2.

Твоей "Крестьянке" трудно появиться на свет. Что и понятно. Вот доказательство, что вещь хороша. Посредственным произведениям и людям случай благоволит. Но все значительное подобно дикобразу, от него шарахаются. Одно из доказательств, способных убедить меня в призвании Буйе,- если б я в нем сомневался,- то, что в Руане, на его родине, где его знают, ни один газетчик даже не упомянул его имени. Мне скажут, что они не могут его понять, и я это возражение принимаю, оно подтверждает мою правоту. Либо они ему завидуют, и с каким основанием! Точно так же наш друг Готье делает рекламу Э. Делессеру 3, которого едва знает, но словом не обмолвится о нашем друге Буйе. Ясно? Пошли завтра в любую газету твою измаявшуюся "Крестьянку", приделай к ней сентиментальный конец, дай условную природу, добродетельных поселян, несколько общих мест о морали и немного лунного света среди руин на потребу чувствительных душ, намешай туда банальных выражений, избитых сравнений, глупых мыслей - и пусть меня повесят, если ее не возьмут. Но, терпение - приходит время и для истины; она сама по себе обладает божественной силой, и ненавидящие ее сами же ее провозглашают. На оригинальность ополчались во все времена: однако она в конце концов входит во всеобщий обиход, и, сколько ни витийствуют, нападая на высшие классы, на аристократов, на богачей, все живут их мыслями, их хлебом. Гений, как сильная лошадь, тащит за собою человечество по путям идеи 4. Напрасно натягивает оно вожжи и, по глупости своей, раздирает удилами ему рот до крови. У этой лошади крепкие ноги, и она мчится без устали крупным галопом через пропасти и кручи.

Жду в понедельник утром "Акрополь" 5 и, так как надо спешить, прочту его и сразу отвезу в Руан к Буйе. Прочитаем вместе, и у него я напишу тебе, когда буду отсылать все.

Для всякого другого произведения такой метод работы не годился бы. Надо писать более хладнокровно. Не будем доверять тому особому возбуждению, что зовется вдохновением, в нем часто больше волнения нервов, чем силы мышц. В эту минуту, например, я чувствую себя в ударе, лоб пылает, фразы рождаются сами, еще два часа назад хотел сесть писать тебе, но с минуты на минуту откладывал - влекло к работе. Вместо одной мысли появляется шесть, и там, где надо бы дать самое простое изложение, приходит на ум сравнение. Уверен, что мог бы так работать до завтрашнего полудня и не устал бы. Но знаю я эти балы-маскарады воображения, откуда возвращаешься со смертью в душе, изнуренный, насмотревшись лишь всяческой фальши и наговорив глупостей. Все надо делать с холодком, не спеша.

...В четверг снова видел моего юношу 6, который теперь заинтересовал меня больше, чем в первый раз. Он рассказал мне немало интересного о своих сердечных делах. Он ищет (но наивно и без позы, стало быть, это достойно уважения) идеал, женщину такую, чтобы любить ее всю жизнь, вести с ней жизнь разумную, в окружении детей и без забот и т. д. Я был великолепен! Прямо папа римский, олимпиец! Я наставлял его с поистине великолепным апломбом. "Молодой человек",- сказал я ему, и т. д. ...Если покопаться, откуда мое хорошее состояние (нынешнее), то причин, пожалуй, две: первая, что я давеча виделся с этим славным малым, с человеком, говорящим на нашем языке; так приятно встретить в жизни соотечественников.

214. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 5-6 МАРТА 1853.

Завтра потолкуем об "Акрополе". А нынче вечером поговорим о себе и о других. И первое - откажись раз навсегда от системы работать торопливо, она вредна для здоровья и для мысли. Только тратишь попусту силы нервные и умственные. Приучи себя браться за дело заблаговременно, работать помедленней. Когда я бывал с тобою и ты при мне вносила исправления, ты не поверишь, милая Муза, как часто раздражала меня поспешность, с какой ты перескакивала от одной мысли к другой, то хваталась за синоним, то отбрасывала его и т. д. Надо уцепиться за что-то одно и этого держаться, пока не будешь довольна.

Ты восхищаешься фактурой стихов Буйе: он недавно потратил десять дней, чтобы изменить два стиха '. Конечно, это самый верный метод, чтобы издохнуть с голоду и чувствовать по временам ужасное желание разбить себе башку (если можно так выразиться), как это было со мною вчера весь вечер. Какая мучительная штука - долгий труд, если относиться к нему добросовестно! С тех пор как мы расстались, я написал 8 страниц, и, как подумаю, что мне осталось еще 250! что я и через год не кончу! и потом эти сомнения касательно целого, охватывающие вдруг посреди работы! Что за собачье ремесло! Что за проклятая мания! И все же благословим эту сладкую муку. Без нее осталось бы только умереть. Жизнь сносна лишь при условии, что в ней не участвуешь.

...Он 2 нашего круга, но не нашей крови. Он мечтает, однако ничего не пишет. Его волнуют социальные идеи; он забрал из публичного дома девицу, которую решил возродить, и т. д. Это пролагает пропасть между ним и мною. Один поступок, как порой одно слово, открывает вам глаза. Мои восторги идут по другому руслу, и все мои чудачества были всегда только арабесками, которые нанизывались на прямую линию одной-единственной идеи. Ему недостает жесткости.

...Что до "Посмертной книги", конец под стать началу. Как и ты, я был восхищен Крестом, Порцией, пледом и т. д.3 Он всунул туда даже сон, который ему приснился во время нашего путешествия; я видел, как он его залисывал,- он и трех фраз там не изменил. По отношению к милейшему Максиму у меня теперь нет никаких чувств. Та часть моего сердца, где он обитал, была пора-Лхена медленной гангреной и отмерла. Хороши или дурны его литературные приемы, хвалит он или клевещет, мне все безразлично, и презрения тут нет. Дело отнюдь не в гордыне, просто я ощущаю полную неспособность испытывать какие-либо чувства из-за него, к нему,- будь то дружба, ненависть, уважение или гнев. Он ушел из моей жизни, словно умер, не оставив даже сожаления. Так хотел бог - да будет он благословен!

...Ах, уж эти люди дела! деятели! как они утруждают себя и утомляют нас, а ради чего? И как глупо тщеславие, которое они черпают из своего бесплодного круговращения!

Практическая деятельность всегда была мне противна в высшей степени. Она, по-моему, относится к животной стороне существования (кто не испытывал усталости от своего тела! как тяжела бывает собственная плоть!). Но когда было нужно или когда мне хотелось, я ее вел, эту деятельность, и энергично, и живо, и с успехом! Ради его, Дюкана, ордена, я провернул в одно утро то, чего пять или шесть людей дела, которые там были, не могли сделать за полтора месяца. То же было и с моим братом, когда я раздобыл для него место4. Из Парижа, где я находился, я разнес вдрызг всю Медицинскую школу в Руане и устроил письмо именем короля к префекту, чтобы ускорить его решение. Наблюдавшие за мною друзья были потрясены моей наглостью и находчивостью. Папаша Дегаск (бывший пэр Франции, друг моего отца) настолько был поражен, что всерьез выразил желание устроить меня по Дипломатической части, утверждая, что у меня большие способности к интриге. Ах, когда можешь управиться с метафорой, не так уж трудно морочить глупцов. Неспособность людей мысли к делам - от избытка способностей. Для больших сосудов капля воды - ничто, а маленькие склянки она заполняет.

Но существует нам в утешение бег времени. Что осталось от всех деятелей, Александра, Людовика XIV и т. д. и самого Наполеона, столь еще близкого к нам? Мысль, подобно душе, вечна, а деятельность, подобно телу, смертна.

215. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 9 МАРТА 1853

Я вовсе не собираюсь, дорогая Муза, настаивать на всех наших исправлениях '. Вероятно, при их многочисленности, там есть и неудачные, но общий дух верен. Исправь эти исправления, если найдешь повторения, но, по возможности, в том же смысле, как поступали и мы с твоими стихами. Что до повторений, я и впрямь припоминаю находящиеся по соседству.

On dirait qu'ils sont nus
Подумаешь, они наги
On eut dit... Подумал бы...
(об одежде). Ничего необходимого мы не упустили.

Не описывай Пропилеи 2. Подумай о том, что публика уже сыта ею по горло, этой архитектурой. Никто тебя не поблагодарит за столь скрупулезную точность. Искусство выше археологии, а у тебя и так уже столько колонн и т. д.! Пропускай, пропускай смелей. Или тебе непременно надо, чтобы посредственные стишки шли за этими двумя великолепными строками:

.......pour tailler de sa main
Les blocs du Pentelique aussi durs qvie l'airain.
.......чтобы своей рукой
Тесать из Пентелика глыбы тверже бронзы.

Бога ради, остановись на этом! Ты мне пишешь: "Их очертания можно угадать лишь по обломкам, мы не видим, как они стояли новые, образуя преддверие". Но какое это имеет значение? Того, что есть, вполне довольно. Я в этом уверен.

Не бойся, поэма твоя не грешит сухостью. Напротив, скуку может нагнать изобилие. Все эти детали: "образуя крылья, служа преддверием" и т. д.- надоедают. Слишком дидактично, и опять же - возвращаюсь все к тому же - непременно надо остановиться на приведенных выше стихах, которые я нахожу превосходными по силе й четкости. Тут, по крайней мере, фактура!

Итак, прими наши купюры. И только если мы оставили повторения, исправь их. Они были в первом куске (начальные гекзаметры), но у нас не хватило времени их изменить; так:

Diademe ethere
Диадема эфирная
и ниже
Corinthe couronnee... Sa tete illuminee...
Коринф увенчанный... Его глава украшена...

Примерно одна и та же мысль, но это не беда. Поговорим теперь о варварах: это важно.

Чтобы сделать этот кусок вполне хорошо, надо было бы не щадить два класса граждан, коих нам запрещено касаться: 1) священников, 2) самих академиков. Сии два рода свирепых хищников содеяли в отношении идеи Прекрасного (античной идеи) больше зла, чем все Аттилы и Аларихи. Стало быть, мы не можем изложить нашу мысль иначе как с бесчисленными смягчениями и изначальной недоговоренностью, которая ослабляет саму суть; мы вынуждены метить рядом с целью, а не в цель.

Твой кусок был неудачен. Он даже был дурно написан, вяло, да и растянуто и ничего (или слишком мало) не говорил о других варварах. Кусок Буйе, где вся вторая часть сделана нами двумя, кажется мне более пригодным. Если ты думаешь, что в нем заметят другую руку и что это может испортить дело, я умолкаю.

...Верь мне, все наши исправления глубоко обдуманы. Сперва мы занимались ими всю вторую половину четверга. Буйе над ними трудился пятницу, субботу и воскресенье. Затем мы еще раз все просмотрели и вечером принялись за работу. Что до меня, мне кажется, я в ней все ясно вижу. Если бы мы могли эту поэму тут же отдать переписать, клянусь, мы прислали бы тебе чистенький беловик.

216. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 11 МАРТА 1853

Первым моим движением было отослать обратно твою рукопись без единого слова, раз наши замечания для тебя бесполезны и ты не хочешь (или не можешь) их понять. Что толку спрашивать нашего мнения и трепать нам нервы, если все это ведет лишь к потере времени и взаимным обвинениям?

Признаюсь, не сдерживай я себя, я наговорил бы тебе куда больше, вся эта история погружает меня в глубокую печаль. Как же должен я расценивать твою хвалебную критику по моему адресу, видя, что ты так странно заблуждаешься в собственных своих произведениях? И добро бы ради того, чтобы защищать нечто эксцентрическое! оригинальное! Это бы полбеды. Но нет! Ты всегда отстаиваешь банальности, глупости, в которых тонет твоя мысль, дурные ассонансы, банальные выражения. Ты разъяряешься из-за чепухи. Если я тебе говорю, что для латинского "sardonix" [сардоникс (лат.)] есть французское слово "sardoine", ты отвечаешь мне, что это похоже на "сардину"! и посему сочиняешь два жестких стиха:

Un sardonix... Сардоникс...
Un autre... Другой...,-

украшенных педантичным латинизмом. О, если бы "Ме-лениду" написала ты, то-то наворотила бы там учености! В своей страсти исправлять наши исправления ты добавляешь новые ошибки. Шелковый зонт. Греки не знали шелка либо он был настолько редок, что это одно и то же. Наконец, не упрямство ли в ответ на замечание о неблагозвучии стихов

II semble qu'il ondule en sa marehe legere Ainsi que sur la mer il glisse sur la terre.

Когда идет, колышется своей походкой легкой. Как будто по морю скользит, не по земле,-

писать вместо "по морю" - "sur les flots" ("по волнам") и т. д. и т. д.

Что ж я могу тебе сказать? Мне кажется, ты по всем статьям неправа. Где мы соединяем фразы, ты их разъединяешь! Что ж, оставляй свои "справа", "слева", "затем идут" и проч.

Твои технические возражения лишены всякого смысла. Видимо, целью твоей при сочинении "Акрополя" было сделать архитектурное описание. Как мне кажется, именно это тебя необычайно заботило.

Следовало бы мне здесь остановиться. Лишь одно соображение побуждает меня продолжить. Мне ли не знать, насколько, заканчивая произведение, бываешь им полон. Советую же тебе, постарайся еще раз хладнокровно посмотреть наши замечания.

От перечитывания рукописи у меня разыгрываются нервы. Какое упорство в отстаивании уродств!

Devant le Parthenon aboutissant enfin. И к Парфенону выйдя наконец.

Но после оборота в несовершенном виде этот пассаж лишен уже смысла. Колонны не походят на лебединые шеи! Вдобавок еще это "наконец", поверь, в последний раз я этим занимаюсь. Это уж чересчур! Надо было остановиться после сооружения Парфенона, и тогда вполне естественно прозвучало бы:

Le voila ce temple sans tache. Вот он, храм этот безупречный.

Мы слили здесь две строфы, но тебе нравится повторять одни и те же мысли, и в каких стихах!

Qui seul devine la beaute
Des dieux dont la voix de son frere
Rend seulee rimmortalite!
Один лишь он угадывает красоту
Богов, бессмертие которых
Выражает лишь голос его брата!

Голос, который выражает бессмертие богов, красоту которых угадывает другой! И Фидий (близнец Гомера, очаровательное выражение!), дважды повторенный.

L'apercoivent dressant Видят возносящийся,-

да нет же! Видят его султан вознесенным. Иначе впечатление такое, будто султан возносится в тот момент, когда его видят.

217. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 25-26 МАРТА 1853.

Твоя юная англичанка ', хоть я ее не знаю, внушает мне глубокую жалость - сколько придется ей испытать разочарований. Если она не дура, то в конце концов влюбится в какого-нибудь интригана с бледными ланитами, который декламирует стихи звездам, сравнивая их с женщинами; он проест ее деньги и потом бросит ее, прекрасные ее глаза будут проливать слезы, а сердце - изнывать от горя. Ах, как легко теряем мы в молодости свои сокровища! И подумать, что один лишь ветер подхватывает и уносит прекраснейшие вздохи души! Но есть ли что лучше и нежнее ветра? Я тоже был строением подобной архитектуры. Я был подобен соборам XV века, стрельчатым, пламенеющим. Я пил сидр из золоченого бокала. В комнате у меня был череп, на котором я начертал: "Бедный, пустой череп, что хочешь ты мне сказать своим оскалом?" 2 Между миром и мною как бы стоял некий витраж с огненными узорами, и все отражалось в моей душе, словно на каменных плитах храма, представая преображенно прекрасным и, однако, печальным, и доступ туда был открыт лишь красоте. То были сновидения более величавые и нарядные, чем кардиналы в пурпурных мантиях. Ах, какой рокот органа, какие гимны! и какой нежный аромат фимиама, лившийся из тысяч постоянно открытых курильниц! Когда состарюсь, буду писать обо всем этом и согреваться! Последую примеру тех, кто, отправляясь в долгое путешествие, идет проститься с дорогими могилами. Я же, прежде чем умереть, посещу вновь свои мечты.

..."Бовари" плетется себе понемножку, но все же двигается. Надеюсь, недели через две будет сделан большой шаг вперед. Многое перечитал. Стиль неровен, и чересчур видна система. Слишком заметны гайки, скрепляющие доски корабельного корпуса. Надо их ослабить. Но как? О, собачье ремесло!

218. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 27 МАРТА 1853.

Вещь Буйе ' превосходна, но это поэзия, и только. Восточная женщина - машина, ничего больше; для нее нет разницы, этот мужчина или другой. Курить, ходить в баню, красить себе ресницы и пить кофе - таков круг занятий, которым ограничивается ее существование.

...Я видел танцовщиц, чьи тела раскачивались с ритмичностью или бездушной исступленностью пальмового ствола. Эти глаза, такие глубокие, с густыми, как в море, тонами, не выражают ничего, кроме покоя, покоя и пустоты,- точно пустыня. Мужчины таковы же. Что за великолепные головы! Посмотришь, кажется, что там, внутри, ворочаются грандиознейшие мысли! Но дотроньтесь до нее, и вы услышите не больше чем звук порожней пивной кружки или пустого склепа.

В чем же причина величавости их форм, что ее порождает? Пожалуй, отсутствие страстей. Их красота - красота жующих жвачку быков, мчащихся борзых, парящих орлов. Наполняющее их чувство рока, убежденность в ничтожестве человека - вот что придает их поступкам, их позам, их взглядам этот облик величия и покорности судьбе. Свободные одежды, позволяющие делать любые движения, всегда соответствуют занятиям человека своим покроем, небу - своим цветом и т. д. И потом солнце! солнце! И колоссальная, всепожирающая скука! Когда я буду сочинять восточные стихи (а я тоже этим займусь, теперь это в моде, все их пишут), постараюсь особенно показать именно это. До сих пор Восток представлялся чем-то сверкающим, рычащим, страстным, грохочущим. Там видели только баядер и кривые сабли, фанатизм, сладострастие и т. д. Одним словом, тут мы еще на уровне Байрона . Я же почувствовал Восток по-иному. Меня, напротив, привлекает в нем эта бессознательная величавость и гармония несогласующихся вещей. Вспоминаю банщика, у которого на левой руке был серебряный браслет, а на правой - нарывной пластырь. Вот Восток подлинный и, следовательно, поэтичный: мошенники в лохмотьях с позументами, с ног до головы покрытые насекомыми. Оставьте же насекомых, на солнце они отливают золотыми арабесками. Ты мне говоришь, что клопы у Рушук-Ханем снижают ее в твоих глазах, а меня это и пленяло. Их тошнотворный запах смешивался с ароматом ее тела, лоснившегося от сандаловых благовоний. Мне нужна во всем капля горечи, непременный свист посреди триумфа, и чтобы в самом восторге было отчаяние. Это мне напоминает Яффу, где пахло лимонными деревьями и трупами; на разрытом кладбище виднелись полуистлевшие скелеты, а над нашими головами зеленые деревца раскачивали свои золотистые плоды. Не чувствуешь ли, сколько полноты в подобной поэзии и что в ней-то заключен великий синтез? Она утоляет все вожделения фантазии и мысли; после нее уже ничего не надо. Но люди со вкусом, люди, любящие прикрасы, подчистки, иллюзии, те, кто составляет руководства по анатомии для дам, кто создает доступную для всех науку, кокетливые чувства и приятное искусство,- они изменяют, выскребывают, очищают, и эти несчастные еще именуют себя классиками! Ах, как я хотел бы быть ученым! Какую прекрасную книгу написал бы я, озаглавив ее-"Об истолковании античного мира"! Потому что я уверен: я-то следую традиции; я только дополняю ее современным чувством. Но, повторяю, древние знать не знали пресловутого высокого штиля, для них не было ничего, о чем нельзя сказать. У Аристофана на сцене испражняются. В Софокловом "Аянте" кровь зарезанных животных струится вокруг плачущего Аянта 3. И когда подумаю, что Расина считали смельчаком за то, что он вставил "псов"! Правда, он облагородил их словом "свирепые" 4. Итак, будем стараться видеть вещи как они есть и не тщиться быть умнее господа бога. В старину думали, что сахар можно добывать только из сахарного тростника. Теперь его добывают почти из всего; то же и в поэзии. Будем извлекать ее из любого предмета, ибо она есть во всем и везде; нет такого атома материи, что не заключал бы в себе мысль; приучим себя смотреть на мир как на произведение искусства, приемам которого мы должны подражать в своих произведениях.

Возвращаюсь к Рушук. Мы-то думаем о ней, а она о нас не думает вовсе. Мы по поводу нее толкуем об эстетике, меж тем как этот милый и занятный путешественник, которого она удостоила принять на своем ложе, полностью исчез из ее памяти подобно многим другим. Ах, путешествуя, учишься скромности, понимаешь, как мало места ты занимаешь в мире.

Еще одно краткое замечание (по поводу восточных женщин) о женщинах, прежде чем говорить о другом. Женщина - создание мужчины. Бог сотворил самку, а мужчина создал женщину; она - результат цивилизации, создание искусственное. В странах, где отсутствует духовная культура, женщины не существует (ибо она - как человек - произведение искусства; не потому ли все великие общие идеи обозначаются существительными женского рода). Что за женщины были греческие куртизанки! Но каково было и греческое искусство! Как высоко должно было стоять существо, предназначенное для того, чтобы доставлять полное наслаждение какому-нибудь Платону или Фидию?

...Перечитываем Ронсара и восторгаемся им безмерно. Когда-нибудь мы его издадим; эта мысль - она принадлежит Буйе - мне очень нравится. В полном собрании стихов Ронсара есть сотни, нет, тысячи, сотни тысяч прекрасных мест, с которыми надо познакомить всех, и потом, мне хочется читать его и перечитывать в удобном издании. Я напишу предисловие. Соединив его в одной книге с тем, которое напишу к "Мелениде" и китайской повести, да еще с предисловием к моему "Лексикону прописных истин", я смогу выболтать все, что у меня накопилось по части критических мыслей . Это будет мне полезно и отобьет желание хвататься за любой повод, чтобы вступать в полемику. В предисловии к Ронсару я дам историю поэтического чувства во Франции и изложу, что подразумевается под этим понятием в нашей стране, в какой мере оно ей нужно, в какой мелкой монете его надо преподносить. Французы полностью лишены воображения. Если хочешь протащить поэзию, надо уметь ловко ее перерядить 6. Затем, в предисловии к книге Буйе, я вновь вернусь к этой мысли, вернее, продолжу ее и покажу, что эпическая поэма еще возможна, если только отказаться от всякого намерения создать ее 7. В заключение приведу несколько соображений о литературе будущего.

"Бовари" идет не бойко: за неделю две страницы!!! С отчаяния иногда готов разбить себе голову, если можно так выразиться. Нет, я добьюсь, добьюсь своего, но это будет трудно. Какой получится книга, не знаю, однако ручаюсь, она будет написана, если только я не заблуждаюсь по всем статьям, а это возможно.

Мои муки при сочинении некоторых мест связаны с изображаемой средой (как всегда). Иногда это нечто настолько тонкое, что мне самому трудно себя понять. Но именно потому эти мысли надо выразить поясней. И потом, выражать пошлости так, чтобы было и точно и просто! - это мучительно.

...Нынче утром прочитал несколько отрывков из комедии Ожье 8. Ну, право же, этот малый - истинный антипоэт! К чему передавать стихами подобные мысли? Что за ложное искусство! И какое отсутствие подлинной формы в пресловутой внешней форме! Ах, просто эти молодцы Держатся старого сравнения: форма - это плащ. Э, нет! Форма - сама плоть мысли, как мысль - душа формы, ее жизнь. Чем крупнее грудные мышцы, тем легче дышать.

Будет очень мило с твоей стороны, если пришлешь нам к следующей субботе томик Леконта 9, мы бы почитали его в воскресенье. Я питаю симпатию к этому малому. Стало быть, есть еще порядочные люди! люди с убеждениями! Отсюда исходит все - от убеждений. Будь современная литература только нравственной, она бы окрепла. Исчезли бы плагиат, подражание, невежество, непомерные претензии. Критика стала бы полезной, а искусство искренним - это было бы потребностью, а не спекуляцией, как ныне.

...А у меня - чем трудней писать, тем больше отвага (она-то и спасает меня от педантизма, в который я наверняка впал бы). Планов сочинений у меня хватит до конца дней моих, и если порою бывают тяжкие минуты, когда я чуть не рычу от ярости, зато бывают и другие, когда с трудом сдерживаю ликование. Нечто глубинное, бесконечно сладострастное изливается бурными порывами, как некие извержения души. Я увлечен, опьянен собственной мыслью, словно из какой-то внутренней отдушины наплывает на меня теплая волна благовоний. Очень многого я не достигну никогда, я знаю, чего мне недостает. Но задача, которую я ставлю себе, будет осуществлена другим. Я укажу путь кому-то более одаренному, более призванному. Желание придать прозе ритм стиха10 (притом что она остается прозой, и настоящей) и описывать обыденную жизнь так, как пишут историю или эпопею (не извращая сюжет),- не нелепость ли это? Такой вопрос я задаю себе порой. Но, быть может, это также большая смелость и очень оригинально! Я хорошо чувствую, в чем я слаб. (Ах, будь мне пятнадцать лет!) Не беда, все равно я чего-нибудь достигну хотя бы своим упорством. И потом,- кто знает? - быть может, я когда-нибудь найду нужный мне мотив, мелодию полностью для моего голоса, не выше и не ниже. Как бы там ни было, я проживу жизнь достойно, а временами восхитительно.

Есть у Лабрюйера одна мысль, которой я следую: "Хороший писатель полагает, что пишет разумно" ". Вот то, чего и я хочу,- писать разумно, и в этом уже довольно честолюбия. Однако весьма грустно видеть, как великие люди легко достигают эффекта помимо всякого Мастерства. Есть ли что-нибудь хуже построенное, чем многие вещи Рабле, Сервантеса, Мольера и Гюго? Зато какие разящие удары! Сколько мощи в одном-единственном слове! Нам-то приходится громоздить один на другой кучу маленьких камешков, чтобы соорудить наши пирамиды, не составляющие и сотой части их пирамид, сделанных из цельных глыб. Но кто желает подражать приемам этих гениев, погубит себя. Они же, напротив, велики потому, что у них нет никаких приемов. У Гюго их много, и это его умаляет. Он не разнообразен, в высоту он стремится больше, чем вширь.

...Ты пишешь о египетских летучих мышах, сквозь серые крылья которых просвечивает небесная лазурь 12. Будем же поступать, как поступал я: сквозь уродство существования всегда будем созерцать великую лазурь поэзии, там, в вышине, она пребывает неизменно, меж тем как все меняется и все проходит.

219. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 31 МАРТА 1853.

8 моей жизни было всего два-три года, когда я был в полном расцвете (примерно лет с семнадцати до девятнадцати). Я был великолепен - теперь я могу это сказать,- я мог привлечь взгляды целого театрального зала, как случилось в Руане, на премьере "Рюи Блаза" '. Но с тех пор я ужасно как износился. Иногда по утрам пугаюсь самого себя - столько морщин, такой истрепанный вид. Ах, бедная Муза, тебе надо было явиться в те годы. Но я бы тогда от такой любви стал сумасшедшим, хуже того, переполненным гордостью болваном. Если я все же храню в себе жаркий огонь, это потому, что долгое время держал печные свои отдушины закрытыми. Все, что не было растрачено, может теперь пригодиться. У меня осталось достаточно сердца, чтобы напитать им все мои произведения. Нет, я нисколько не сожалею о своей молодости. Я так жестоко тосковал! Я так мечтал о самоубийстве! Меня снедали все мыслимые виды меланхолии. Нервный недуг пошел мне на пользу; он сместил все это в телесную область, и голова моя остыла; к тому же благодаря ему я узнал любопытные психологические феномены, о которых никто понятия не имеет или, вернее, которых никто не испытал. Когда-нибудь я с ним расквитаюсь, использовав его в книге (том самом метафизическом романе с видениями, о котором я тебе говорил) 2. Но так как этот сюжет внушает мне страх, надо, ради самосохранения, выждать, пока я отдалюсь от тех впечатлений,- тогда я смогу вызывать их в себе искусственно, в мыслях, а значит, без вреда для себя и для своего произведения!

О твоей идее журнала 3 - вот мое мнение: все на свете журналы имели намерение быть добродетельными; ни один не был. Даже у "Ревю де Пари" (в проекте) были те же идеи, какие излагаешь ты, и там весьма решительно собирались им следовать. Даешь себе клятву быть целомудренным, держишься день, два, а потом... а потом... природа! побочные соображения! друзья! враги! Разве не должны мы "продвигать" одних и "разносить" других? Допускаю даже, что некоторое время придерживаются программы; тогда публика начинает скучать, сокращается подписка. Потом вам начинают советовать чуть свернуть вбок; послушаешься разок ради пробы, да так и продолжаешь по привычке. Наконец, нет ничего пагубней, чем возможность все говорить и наличие удобного стока для твоих излияний. Становишься к себе весьма снисходителен, а друзья, дабы ты отвечал им тем же, снисходительны к тебе. Вот так и опускаешься все ниже самым простодушным образом. Образцовый журнал был бы прекрасным творением и потребовал бы не меньше, чем целую жизнь человека гениального. Директор журнала должен быть чем-то вроде патриарха - диктатором в своем журнале, с большим моральным авторитетом, приобретенным своим творчеством. А вести дело сообща невозможно, потому что сразу начинается неразбериха. Люди много болтают, тратят весь свой талант на то, чтобы швырять рикошетом по реке медяки, а между тем, будь мы бережливей, можно было бы скопить на покупку красивых ферм и прекрасных замков.

То, что ты мне говоришь, говорил и Дюкан: а погляди, что они сделали. Не будем считать себя сильней, чем они,- они впали в грех, как впали бы в грех и мы, поддавшись обстоятельствам и потому что само дело толкает по наклонной плоскости. Журнал - в общем та же лавка. А поскольку это лавка, приходная книга берет верх над книгами, и вопрос клиентуры рано или поздно заслоняет все прочие. Конечно, я знаю, что в нынешнее время нигде нельзя печататься и что все существующие журналы - гнусные шлюхи с замашками кокеток... Ну что ж, надо делать, как ты и делаешь,- издаваться отдельной книгой (это куда лучше) и пребывать в одиночестве. Что за надобность впрягаться с другими к одному дышлу и трусить вместе с упряжкой омнибуса, когда можешь оставаться лошадкой для тильбюри? Что до меня, буду очень рад, если твоя идея осуществится. Но коль речь о том, чтобы делом участвовать в чем бы то ни было на сей земле,- нет! нет! тысячу раз нет! Я не больше желаю быть членом журнала, общества, кружка или академии, чем муниципальным советником или офицером Национальной гвардии. И потом, пришлось бы выносить суждения, быть критиком; а я считаю это неблагородным по самой сути и занятием, которое надо предоставлять тем, у кого нет иного. Впрочем, смотри сама. Дело было бы неплохое, и я желаю ему успеха. Ты, разумеется, понимаешь, что я бы тут мог извлечь выгоду, и потому говорю так из соображений не личных, но скорее эстетических и инстинктивных, нравственных.

Почтенный де Лиль, судя по тому, что ты о нем пи-nienib, мне нравится. Люблю людей резких и исступленных. Ничего великого нельзя совершить без фанатизма. Фанатизм - это и есть религия; и философы XVIII века, ополчась на первый, разрушали вторую. Фанатизм - это вера, вера как таковая, вера пламенная, та, что творит и действует. Религия же - меняющееся воззрение, нечто изобретенное людьми, короче - идея; а фанатизм - чувство. Что менялось на земле, так это догматы, истории про Вишну, Ормазда 4, Юпитера, Иисуса Христа. Но что не менялось - это амулеты, священные источники, даропри-ношения и т. д., брамины, дервиши, отшельники, словом - вера в нечто стоящее выше жизни и потребность отдаться под покровительство этой силы. В Искусстве также есть свой фанатизм - художественное чувство. Поэзия - это способ восприятия внешнего мира, особый орган, который просеивает материю и, не изменяя, преображает ее. Так вот, если вы видите мир исключительно сквозь эти очки, он будет окрашен в их цвет, и слова, выражающие ваше чувство, окажутся в неизбежном соотношении с его причиной. Если хочешь сделать дело хорошо, надо, чтобы оно вошло в тебя, в твой организм. У ботаника и руки, и глаза, и голова должны быть устроены иначе, чем у астронома, он должен видеть звезды только в их соотношении с травами. Из такого сочетания врожденного и благоприобретенного и возникает ощущение, образ, привкус, проблеск - короче, озарение. Сколько раз слышал я от отца, что он угадывает болезнь, сам не зная почему и на основе каких данных! И то же чувство, какое велело ему инстинктивно назначать лекарство, нам должно подсказывать нужное слово. Этого достигает лишь тот, кто, во-первых, рожден для своего ремесла и, во-вторых, кто им занимался ревностно и долго.

Мы дивимся старикам века Людовика XIV. но они отнюдь не были гениями. Читая их, не холодеешь от восторга, тебе не кажется, что они были людьми сверхчеловеческой мощи, как бывает при чтении Гомера, Рабле, особенно Шекспира, о нет! Но какая добросовестность! Как стараются они найти для своих мыслей точные выражения! Сколько труда! Сколько помарок! Как они советовались друг с другом! Как знали латынь! Как медленно читали! Потому-то их мысль выражена вся, форма полна, насыщена и напичкана до того, что вот-вот треснет. Но тут степеней нет: одно хорошее стоит другого хорошего. Ла-фонтен будет жить столько, сколько Данте, а Буало - сколько Боссюэ или даже Гюго.

А знаешь, ты в конце концов взбудоражила меня своей англичанкой!5 Это же прелестная девушка! Ее яростные патетические речи мне пришлись по душе. Ты пишешь, что она аристократка. Тем лучше, это не всем дано. Да разве и мы все не аристократы, то ли худшей, то ли лучшей породы? Глупо лишь желание быть аристократом. Что до меня, я ненавижу толпу, стадо. Она всегда кажется мне либо тупой, либо гнусно жестокой. Вот почему коллективные пожертвования, филантропическое милосердие, подписки и т. д. мне противны. Они извращают милостыню, сиречь умиленное чувство человека к человеку, непосредственное общение, возникающее между просящим и тобою. Толпа мне нравилась лишь в дни мятежа. Да и то, если приглядеться, в ней множество вожаков, поджигателей. Возможно, все там куда более искусственно, чем мы думаем. Но все равно, в такие дни в воздухе веет сильным, свежим ветром. Чувствуешь себя опьяненным поэзией человечества, столь же бескрайней, как поэзия природы, и более пламенной.

...Возвращаюсь к журналу. Будь у меня много лишнего времени и денег, я бы весьма охотно взялся участвовать в каком-нибудь журнале на некоторое время. Но вот как я мыслю себе это дело: главное - смелость и полная независимость; чтобы не было у меня ни друзей, ни обязанности оказывать услуги. Все атаки на мое перо я парировал бы ударами шпаги, мой журнал был бы гильотиной. Я стремился бы ужаснуть литераторов самою правдой. Но к чему? Лучше все это изложить в большом произведении; и затем, ставить себя судьею прекрасного и безобразного кажется мне прегадкой ролью. К чему это ведет, как не к позе?

...Есть множество тем, от которых мне тошно, с какого конца за них ни возьмись. (Наверно, потому, что идею надо брать не с конца, а с середины.) Например: Вольтер, магнетизм, Наполеон, революция, католицизм и т. п.- говорят ли о них хорошее или дурное, это одинаково меня бесит. Всякое суждение в большинстве случаев кажется мне тут глупостью. Что прекрасно в естественных науках - они не стараются что-либо доказывать. Зато какое море фактов и какой простор для мысли! К людям надо подходить как к мастодонтам и крокодилам. Разве кто-нибудь возмущается бивнями одних или челюстями других? Покажите их, сделайте чучела, заспиртуйте, вот и все; но оценивать - увольте. Да сами-то вы кто, жалкие лягушата?

220. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 6 АПРЕЛЯ 1853.

Вот уже три дня, как я ворочаюсь на всех моих диванах и креслах, принимаю всевозможные позы, придумывая, что написать\ Бывают страшные мгновения, когда нить рвется, когда кажется, что катушка пуста. Но нынче вечером что-то начало брезжить. А сколько потерянного времени! Как медленно я двигаюсь! И заметит ли кто-нибудь все те хитрые комбинации, которых потребовала у меня такая простая книга? Какая сложная механика нужна для естественности, сколько уловок, чтобы быть правдивым! Знаешь ли, дорогая Муза, сколько я с нового года сделал страниц? Тридцать девять. А с тех пор, как с тобою простился? Двадцать две. Ужасно хочется, прежде чем трогаться с места, закончить наконец этот дьявольский кусок, над которым сижу с самого сентября (это будет конец первой половины второй части). Осталось страниц пятнадцать... Потому и двигаюсь так медленно, что в этой книге ничто не идет от меня; никогда моя личность не была мне столь ненужной '. Быть может, после этого я смогу написать вещи посильнее (и я на это очень надеюсь), но с трудом могу вообразить, что они будут сделаны искуснее. Здесь все от головы. Пусть меня ждет неудача, все равно это упражнение будет полезно. Ведь для меня естественно то, что другим кажется неестественным,- все необычайное, фантастическое, этакий рык метафизический, мифологический. "Святой Антоний" не потребовал и четверти того напряжения ума, которого стоит мне "Бовари". Там я изливал себя: писать его было для меня только удовольствием, и полтора года, которые я потратил на те пятьсот страниц, были полны самого глубокого наслаждения, какого я не испытывал за всю свою жизнь. Сама суди, я ежеминутно должен влезать в шкуру антипатичных мне людей. Вот уже полгода я занят платонической любовью, а в данную минуту впадаю в благочестивый экстаз при звуке колоколов и мне хочется пойти к исповеди!

...Вчера получил "Посмертную книгу" с надписью: "На намять о дружбе" 2. Я ему тотчас коротко ответил, чтобы поблагодарить, и написал, что от суждения пока воздерживаюсь из страха, как бы он не понял ложно мою мысль, а высказать в нескольких строках свое мнение так, чтобы он понял, не могу и полагаю, что беседа будет для этого удобней. Итак, я ответил на его любезность, не уронив себя и не солгав. Если ему угодно будет знать мое мнение и он об этом попросит, выскажусь прямо и откровенно, даю тебе слово; но он, скорее всего, на такой риск не пойдет.

...Прочитал Леконта. Да, этот малый мне по душе: у него большое дыхание, он - из чистых. Его предисловие можно было бы развить на сотню страниц, но мне кажется, по мысли оно неверно. Надо не возвращаться к антич-ностн, а заимствовать ее приемы. Что все мы после Софокла - татуированные дикари, это возможно. Но в Искусстве есть еще кое-что, кроме прямых линий it гладких поверхностей 3. Да. ,шаю. пластичность стиля неспособна охватить идею целиком. Но кто виноват? Язык. У нас избыток предметов и недостаточно форм. В этом мука для тех, кто мыслит. Однако надо все принимать, и все запечатлевать, и находить себе точку опоры прежде всего в настоящем. Вот почему я думаю, что "Ископаемые" Буйе - вещь очень сильная. Он идет по путям поэзии будущего. Литература чем дальше, тем больше будет усваивать черты науки; она будет прежде всего описывающей, что не значит дидактической . Надо писать картины, изображать натуру как она есть, но картины полные, чтоб были и лицо и изнанка.

Есть в этом предисловии знатная брань по адресу современных художников 5. а в томике - две чудесные вощи (Fie считая мелких изъянов): "Dies irae" ["День гнева" (лат)] и "Полдень" Он знает, что такое хороший стих, но удачные строки рассеяны тут и там, ткань в целом рыхлая, композиция отдельных вещей недостаточно сжата. Возвышенности ума больше, нежели последовательности и глубины. Он скорее мечтатель, чем философ, скорее поэт, чем художник. Но он поэт настоящий и благородной породы. Не хватает ему глубокого знания французского языка, я разумею, полного понимания размеров своего орудия и всех его возможностей. Он недостаточно читал французских классиков. Нет сжатости и четкости, нет способности заставить увидеть, отсутствует рельефность, и даже краски имеют какой-то сероватый налет. Но величие! величие! и то. что всего ценнее,- устремленность ввысь. Его ведический гимн к Сурье 6 превосходен. Сколько емуГоворят, Ламартин помирает. Оплакивать его не буду (не знаю у него ничего равного "Полудню" Леконта). Нет у меня ни малейшей симпатии к этому писателю без ритма, к этому государственному деятелю без инициативы. Это ему мы обязаны всеми голубыми пошлостями чахоточной лирики и его должны благодарить за Империю: 7 человек под стать посредственностям и любящий их... И потом, человек, который сравнивает Фенелона с Гомером и не любит стихов Лафонтена, как писатель обречен 8. От Ламартина останется не больше, чем на полтомика отдельных стихотворешш. Это ум-евнух у него нет (...), он всегда мочился только чистой водичкой.

При всем удовольствии от томика Леконта я не решился ему написать. Так радостно встретить человека, любящего Искусство ради самого Искусства! Но я сказал себе: к чему? Обычно все эти добрые порывы подводят. И потом, я не вполне разделяю его теоретические идеи; даром что они мои, но у него доведены до чрезмерности. Получилось, как со стариком Гюго, я не решился ему написать без повода, только по внутренней потребности.

221. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 10 АПРЕЛЯ 1853

Многие руанцы и не подозревают о моем существовании. Я так хорошо следовал максиме Эпиктета: "Скрывай свою жизнь" ', что живу, словно уже похоронен. Единственный шанс дать себя узнать - это издать "Бова-рн"; и тогда мои земляки поднимут вой - нормандский колорит книги будет таким достоверным, что они вознегодуют.

...Боже, как мне опостылела моя "Бовари"! Дохожу порой до убеждения, что писать невозможно. Надо сочинить диалог моей дамочки со священником, диалог пошлый и неуклюжий, и, так как фон серый, тем более точен должен быть язык 2. Мне не хватает идей и слов. Есть только ощущение. Буйе, впрочем, уверяет, что мой план хорош, но я чувствую себя подавленным. После каждого пассажа надеюсь, что дальше пойдет быстрей, а там возникают новые помехи! Но когда-нибудь это же кончится, раньше или позже.

222. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 13-14 АПРЕЛЯ 1853.

Да оставь ты этот стих, как он есть! ' "От всякой юбки" и т. д. Что за беда, что напоминает Беранже! Стих - в колорите пассажа, в котором находится, а в этом все: деталь должна входить в целое. Твое исправление "avait la tete en feu" ("голова его пылала") - неудачно, пылала у него вовсе не голова. К тому же

Tout cotillon mettait Gros-Pierre en feu. От всякой юбки был Гро-Пьер в огне,-

гораздо лучше по ритму, превосходно, это оставь. Поразительно, какие на тебя иногда находят помрачения! Также и

II eut la soif qu'on puise dans l'ivresse.
Он жаждой исходил, что черпается в опьяненье,-

весьма плоско, хотя ты утверждаешь, что это "создает образ". Как ты не видишь, что это банальнейшая ходячая фраза - "жажда черпается в опьяненье"? Жажда, которую черпают,- избитая метафора, да и не метафора вовсе! Жажду черпают в опьяненье? Нет, нет, тысячу раз нет! Ах, Муза ты разэтакая, какая ты, право, странная! Оставь свой стих, такой простой, без претензий и со скрытым терпко-эротическим смыслом: "II souhaitait d'y revenir sans cesse" ("желал он вновь и вновь к тому вернуться"). Думаю только, что "II souhaitait у revenir sans cesse" ("желал он вновь и вновь туда вернуться") будет изящней. Впрочем, это не так уж важно.

...Силу произведения составляет то, что в просторечии называют мочью, то есть длящаяся энергия, которая пронизывает его с начала и до конца и не ослабевает.

...Если предположить, что ты рожден хотя бы со средним дарованием (и к этому еще наделен верным суждением), ну как тут отказаться от мысли, что в конце концов упорный груд, время, страсть, жертвы всякого рода помогут тебе создать нечто стоящее? Полно! Иначе было бы все слишком глупо! Литература (как мы ее понимаем) была бы тогда занятием для идиота. Все равно что ласкать полено и высиживать камни. Ведь когда трудишься, имея наши убеждения (по крайней мере, мои), нас не поддерживает ничто, да, ничто - ни надежда на деньги, ни надежда на славу, ни даже на бессмертие (хотя знаю: чтобы его достигнуть, надо в него верить). Но от всех этих светочей становится потом еще темней, и я от них отворачиваюсь. Нет, меня поддерживает одно - убеждение, что я на верном пути, а если на верном, значит, и на благом, я исполняю долг, я делаю справедливое дело. Разве я выбирал? Разве я виноват? Кто меня заставляет? Разве не был я жестоко наказан за свою борьбу с этой страстью? Итак, надо писать, как чувствуешь, надо быть уверенным, что чувствуешь правильно, и плевать на все прочее в мире.

Полно, Муза, надейся, надейся. Ты еще не исполнила своего дела. А знаешь, мне очень нравится величать тебя Музой, в этом имени для меня сливаются две идеи. Как в одной фразе Гюго (в его письме): "Солнце мне улыбается, и я улыбаюсь солнцу" 2. Поэзия приводит мне на ум тебя, а ты - поэзию. Большую часть дня провел, размышляя о тебе и о твоей "Крестьянке". Уверенность в том, что я помог сделать превосходной вещь почти превосходную, доставляет мне радость. Я много думал о том, что тебе делать дальше. Слушай внимательно и обдумай: в тебе есть две струны - чувство драматического, не эффектно театрального, но по существу, а это выше, и инстинктивное ощущение колорита, рельефности (а это само собой не дается). Два эти достоинства были скованы и еще до сих пор скованы двумя недостатками, из коих одним тебя наградили, а другой присущ твоему полу. Первый - это философствование, сентенциозность, выпады политические, социальные, демократические и т. д., вся эта шелуха, которая идет от Вольтера и от которой сам папаша Гюго не свободен. Другая слабость - это туманность, женская тяга к нежному. Дойдя до нынешнего твоего уровня, надо уж следить, чтобы от белья не пахло молоком. Итак, сделай милость, срежь у себя монтаньярскую бородавку 3. а также сдави, сожми груди своего сердца, чтобы видны были мускулы, а не молочная железа. До сих пор все твои произведения, наподобие Мелюзины4 (женщины сверху и змеи ниже пояса), были хороши лишь до определенного места, а дальше хвост волочился в бессильных извивах. А ведь как славно, милая моя Муза, что можно вот так высказать друг другу все, что думаешь, а? Да, как славно, что у меня есть ты, ведь ты единственная женщина, которой мужчина может писать подобные вещи.

...Начинаю наконец видеть чуть яснее треклятый диалог со священником 5. Но, признаюсь, бывают минуты, когда меня просто физически тошнит,- настолько пошло все окружающее. Хочу изобразить следующую ситуацию: моя дамочка, в порыве благочестия, идет в церковь; у входа она встречает священника, и тот в диалоге с нею (без определенной темы) выказывает себя таким глупым, плоским, бездарным, неопрятным, что ей становится противно, и уходит она, утратив веру. А мой священник очень неплохой человек, даже превосходный, но он думает только о физической стороне (о страданиях бедных, у кого нет хлеба и дров) и не догадывается о терзаниях моральных, о смутных мистических устремлениях; сам он весьма целомудрен и добросовестно исполняет все свои обязанности. Это должно занять шесть или семь страниц, самое большее, причем без единого авторского размышления или анализа ситуации (сплошь прямая речь). Вдобавок я считаю, что ставить в диалоге тире вместо "он сказал, он ответил" - очень некрасиво, вот и посуди, как трудно избегать повторения одних и тех же оборотов. Теперь ты посвящена в мои страдания, длящиеся вот уже две недели.

223. ЛУИЗЕ КОЛЕ. 16 АПРЕЛЯ 1853

Изнемогаю от трудов, от усталости и досады. Эта книга меня убивает; больше не буду писать ничего подобного. Трудности таковы, что временами теряю голову. Нет, больше меня не заманишь писать о буржуа. Зловоние среды вызывает у меня тошноту. Самые пошлые вещи мучительно писать именно из-за их пошлости, и, как погляжу, сколько чистых страниц осталось еще заполнить, прихожу в ужас.

224. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ. 26-27 4ПРЕЛЯ 1853.

Милейший папаша Беранже! Думаю, что "Крестьянка" pro слегка ошарашит. Вот поэзия о народе, какой этот буржуа никогда не писал. У него, у Беранже, лапы грязны! А в литературе чистые руки - достоинство очень важное. Есть люди (например, Мюссе), у кого это было почти единственным достоинством, или по меньшей мере половиною их достоинств. Впрочем, о поэтах судят по их поклонникам, а вот уже тридцать лет, как все, что есть во Франции наихудшего по части поэтического вкуса, млеет от Беранже. Он и Ламартин не раз приводили меня в бешенство своими поклонниками. Вспоминаю, как много лет аазад, в 1840 году, в Аяччо, я осмелился утверждать один против полутора десятка человек - это было у префекта,- что Беранже поэт заурядный и третьестепенный. Уверен, что все общество сочло меня дурно воспитанным школьником. Ах, "Беднота"! "Беднота"! Какая широта!.. Бедного моего Альфреда это доводило до чертиков. Впрочем, потомство не преминет жестоко отвернуться от всех этих людей, которые желали "быть полезными" и пели во имя некоего дела. Потомство уже не думает ни о Шатоб-риане с его обновленным христианством, ни о Беранже с его дешевым вольнодумством, вскоре оно позабудет даже Ламартина с его религиозной всечеловечностью. Истина никогда не бывает в настоящем. Кто за него держится, с ним погибает.

Я даже думаю, что в наши дни у мыслителя (а что такое художник, если не трижды мыслитель?) не должно быть ни религии, ни отечества, ни даже социального убеждения. Истина абсолютного сомнения, по-моему, доказана ныне настолько четко, что высказывать ее было бы почти глупостью. Буйе как-то мне говорил, что испытывает потребность отречься публично, в письменной форме и с доводами, от двух своих качеств - христианина и француза, и затем сбежать из Европы, да так, чтобы никогда о ней больше не слышать, буде возможно. Да, вы-горланить огромное презрение, подступающее к горлу,- то-то облегчение. Где оно, честное дело, которым можно не скажу загореться, но хотя бы заинтересоваться в нынешнее-то время?

...Читаю теперь в постели Монтеня. Не знаю книги более спокойной и более располагающей к покою. Сколько здоровья и благочестия! Если эта книга есть у тебя, прочти сейчас же главу о Демокрите и Гераклите и подумай над последним абзацем 2. В печальные эпохи вроде нашей надо быть стоиком.

...Есть у меня тирада Омэ о воспитании детей 3 (я ее сейчас пишу), которая, думаю, будет смешить. Я ее нахожу совершенно гротескной, но наверняка попаду впросак, так как для буржуа все это звучит вполне разумно.

225. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 17 МАЯ 1853

До чего плох "Жослен"! ' Перечитай его. Невероятно много закругленных полустиший, стихов с пустыми перифразами. Когда ему надо рисовать обыденное в жизни, он пошлее пошлого. Отвратительная поэзия, худосочная, бел внутреннего огня. В его фразах нет ни мускулов, ни крови. И какой странный взгляд на человеческое существование! Какие замутненные очки! Но зато потом уж мы всласть натешились Лафонтеном! Его стоит выучить наизусть с начала до конца. "Влюбленная куртизанка" 2 - какие это стихи! какие стихи! сколько изящества и стиля! Во всем Ламартине нет ни единой черты человечной и трогательной в обычном смысле слова, что сравнилась бы со сценой, где Констанция целует ноги своему возлюбленному. Вот где, по крайней мере, есть сердце! И поэзия! Потому что устанавливать различия между ними, в конце концов, пустое занятие для тех, у кого нет ни сердца, ни поэзии. Перечитай эту сказку, вдумываясь в каждое слово, в каждую фразу. Что за прелесть в повествовании, в его переходах!! И подумать, что сказки Лафонтена все еще считаются дурной книгой! похабной книгой). 3 Ах, в тираниях хорошо уж то, что они осуществляют месть за многих бессильных. Я так раздражен тупостью толпы, что нахожу справедливыми все удары, которые сыплются на нее.

Задача современной критики - вновь поднять Искусство на его пьедестал. Прекрасное нельзя опошлить, его можно только принизить, вот и все. Что сотворили с античностью, желая сделать ее доступной для детей? Нечто безмерно глупое! Зато всем так удобно пользоваться pxpurgata [очищенными изданиями (лат.)], изложениями, переводами, смягчающими оборотами! Карликам ведь так приятно смотреть на укороченных гигантов! Лучшее в искусстве всегда будет ускользать от натур посредственных, иначе говоря, от трех четвертей - да еще с лихвою - рода человеческого. Зачем же тогда искажать истину в угоду пошлости?

226. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 21 22 МАЯ 1853.

Ты пишешь об унынии бедняги де Лиля, у которого нет никого близкого! Мне в этом отношении небо покровительствовало - всегда были хорошие уши, чтобы меня слушать, и даже мудрые уста, чтобы мне советовать. Как я проведу следующую зиму, когда моего Буйе уже не будет здесь? Думаю, впрочем, что и он, как я, будет вначале немного растерян. Мы оба в нашем творчестве стали друг для друга чем-то вроде железнодорожных семафоров, которые, подняв крыло, указывают, что путь в порядке и можно следовать дальше.

Очень нравится мне де Лиль своей книгой, своим талантом, а также и своим предисловием, своими устремлениями 2. Ибо это и придает нам какую-то ценность - устремленность ввысь. Душу надо мерить по высоте ее желаний, как судят о соборах по высоте их Колоколен. Поэтому я и ненавижу буржуазную поэзию, прирученное искусство, хотя сам же им занимаюсь. Но это уж в последний раз; в душе мне это противно. Эта книга, где все держится на расчете и ухищрениях стиля, - не кровное мое чадо, я ее не вынашиваю в своей утробе, я чувствую, что для меня она - нечто нарочитое, искусственное. Возможно, это получится здорово и она вызовет восторг у некоторглх (да и то у немногих), другие найдут известную правду в деталях и наблюдениях. Но вот воздуха! воздуха! - просторных пассажей, широких и полнозвучных периодов, текущих плавно, как реки, обилия метафор, ярких вспышек стиля - словом, всего того, что мне мило, там не будет. Одно хорошо - быть может, после этой книги мне легче будет написать хорошую вещь. Так хочется поскорей перемахнуть через эти две недели, чтобы прочесть Буйе все начало второй части (это составит сто двадцать страниц, труд десяти месяцев). Боюсь, что пропорция будет хромать - на самый корпус романа, на действие, на развитие страсти у меня останется всего сто двадцать - сто сорок страниц, между тем как предваряющая часть займет вдвое больше. Но тут я следую, и в этом уверен, истинному порядку, естественному порядку. Двадцать лет мы носим в себе дремлющую страсть, затем она действует один день и умирает. Но пропорции эстетические отличаются от физиологических. Вливать жизнь в форму - значит ли ее идеализировать? Что поделаешь, если форма бронзовая! Это уже кое-что, постараемся же, чтобы она была бронзовая.

...Знаешь, он выказывает себя очень хорошим человеком, папаша Гюго. Нет лучшего отца семейства, раз он пишет любовнице своего сына, чтобы она приехала жить с ними! Так человечно! и позы никакой. (Будь у меня сын, я с превеликим удовольствием доставлял бы ему женщин и особенно тех, которых он любит.) Зачем он порой афишировал такую глупую моральность, которая так его ограничивала? Зачем политика? Зачем Академия? Ходячие идеи! подражание!

227. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 26-27 МАЯ 1853.

Да, сегодня дело шло хорошо. Я почти управился с одним предельно сжатым, очень трудным диалогом. Написал на две трети одну "поэтическую" фразу и набросал три эпизода с аптекарем, от которых мне было и смешно и противно,- настолько зловонны будут они и по мысли и по выражению. С этой первой половиной мне работы хватит до конца июня. Я почти все перечитал. Начало придется переписать или по меньшей мере сильно исправить. Вяло, много повторений. Я долго искал манеру, которую в дальнейшем все же нашел. Длинно мне не показалось, и есть недурные места, но то здесь, то там излишнее щеголянье живописностью, есть все-таки у меня страсть живописать, которая прерывает движение, а иногда и само описание, и таким образом придает фразе некую узость. Надо избегать красот. Мне кажется, впрочем, что части, поздней написанные,- самые лучшие. Быть может, это иллюзия, но, возможно, и нет, ибо чем дальше я продвигаюсь, тем мне трудней. А раз трудней, значит, я вижу лучше. О тяжести ноши можно судить по проступающим каплям пота.

...Ну и дуреха эта Эдма. Согласись, вертящиеся столы - это уж чересчур! О, просвещение! О, прогресс!

О, человечество! И мы еще насмехаемся над средними веками, над античностью, над викарием Парисом, над Марией Алакок и над пророчицей! ' Да, смена времен - это вечное кружение по циферблату глупостей! Дикари, что надеются отогнать затмение солнца, стуча по котлам, ничем не хуже парижан, которые полагают, что вертят столы, прикасаясь мизинцем к мизинцу соседа. Удивительно, как человечество глупеет, утверждаясь в самообожествлении. Нелепости, вызывающие ныне его восторг, числом своим уравновешивают те немногие, но более серьезные нелепости, пред которыми оно некогда падало ниц. О, социалисты! Вот где ваше уязвимое место: у вас нет идеального, а та материя, за которою вы гонитесь, ускользает, как волна, от ваших рук. Поклонение человечества самому себе и ради себя самого (что приводит к доктрине пользы в Искусстве, к теориям общественного спасения и государственного интереса 2, ко всяческим несправедливостям и ограничениям, к поруганию права, к обезличиванию Прекрасного), этот культ брюха, говорю я, порождает ветры (простите за остроту) [В оригинале игра на сходстве звучания: le venire - живот, брюхо; le vent - ветер. (Примеч. переводчика.)]. и нет такой глупости, какой бы не творила и не пленялась наша премудрая эпоха. "Ах, уж я-то не попаду впросак,- говорит она.- Вот были дураками те, кто верили в вознесение или в рай! Теперь мы более положительны, мы и т. д.". И однако какой чепухой морочат нынешнего буржуа! Вот дурень! Вот простофиля! Потому что низость - не помеха кретинизму. Что до меня, я на своем веку все перевидал - и как холера пожирает бараньи ножки, которые поднимают в облака на бумажных змеях, и морского змея, и Каспара Хаузера, и гигантскую капусту (гордость Китая), и симпатических улиток, и возвышенный девиз "свобода, равенство, братство", написанный на фронтонах лазаретов, тюрем и мэрий, и страх перед красными, и великую партию порядка! Теперь у нас в ходу: "следует восстановить принцип власти". Да, забыл еще "тружеников", мыло Понса, бритвы Фубера, жирафа 3 и т. д. Прибавим к этому всех литераторов, которые ничего не написали (но с солидной, серьезной репутацией) и которыми публика тем пуще восхищается, то есть половину, по крайней мере, школы доктринеров , а именно людей, фактически правивших Францией в течение двадцати лет. Если хочешь убедиться, чего стоит внимание публики и как это прекрасно, когда "на тебя показывают пальцами", как говорит латинский поэт, надо выйти на улицы Парижа в последний день карнавала 5. У Шекспира, Гете, Микеланджело никогда не бывало четырехсот тысяч зрителей сразу, как у этого быка. Впрочем, его сближает с гением то, что потом его раздирают на куски.

Ну что ж, да, я становлюсь аристократом, яростным аристократом! Причем я, слава богу, никогда не страдал от людей, и жизнь подкидывала мне вдосталь пуховиков, на которых я нежился в укромном уголке, забывая о ближних,- но я ненавижу себе подобных и не чувствую, что им подобен. Быть может, это чудовищная гордыня, но черт меня побери, если я не испытываю столько же симпатии ко вшам, кусающим нищего, сколько к самому нищему. Впрочем, я уверен, что люди друг другу братья не больше, чем листья в лесу похожи между собой; они только мучаются вместе, вот и все. Разве не созданы мы из эманации Вселенной? Свет, сияющий в моем глазу, быть может, взят из очага какой-то еще неведомой нам планеты, удаленной на миллиард лье от чрева, в котором образовался зародыш моего отца. И если атомы неисчислимы и проходят через различные формы, подобно вечной реке, катящейся меж своих берегов, кто же остановит и свяжет Мысль? Иногда, пристально вглядываясь в камень, животное, картину, я чувствовал, как вхожу в них. Общение между людьми не может быть более тесным 6.

Откуда тоска по ушедшим эпохам, родство душ через столетия и т. д.? Сцепление вращающихся молекул - сказали бы эпикурейцы 7. Да, но молекулы моего живого тела вовсе не вращаются, и вообще, если у какого-то олуха две ноги, как у меня, а не четыре, как у осла, я вовсе не считаю себя обязанным его любить или хотя бы говорить, что его люблю и им интересуюсь.

Было время, когда патриотизм не выходил за пределы города. Потом это чувство мало-помалу расширялось вместе с территорией (в противность штанам: тут вначале толстеет живот). Ныне идея отечества, слава богу, отмирает, и мы пришли к социализму, к всечеловеческому (коль можно так выразиться). Думаю, в будущем признают, что любовь к человечеству - нечто столь же жалкое, как любовь к богу. Тогда будут любить Справедливость как таковую и ради нее самой, Красоту ради красоты. Верхом цивилизации будет возможность обходиться без всяких так называемых добрых чувств. Жертвы станут не нужны; однако несколько жандармов все же придется оставить! Я тут горожу несуразное, но, право, единственный урок, который можно извлечь из нынешнего режима (основанного на прелестном выражении vox populi, vox Dei),- тот, что идея народа так же износилась, как идея короля. Пусть же и блузу труженика, и мантию монарха швырнут обе в нужник, чтобы скрыть пятна крови и грязи, от которых они уже заскорузли 9.

228. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 1 ИЮНЯ 1853

Да, я верю в успех твоей драмы '. Но только если в ней не будет ничего вызывающего. Пиши, имея в виду публику вечную, без намеков, без эпохи, в самой обобщенной форме - тогда она никого не заденет и будет более широка.

...Вот уже три дня мучаюсь над двумя исправлениями, которые никак не даются. Весь понедельник и весь втор-пик ушли на поиски двух строчек! Перечитываю Монтескье, недавно вновь проглядел всего "Кандида";2 меня ничто не пугает.

Отчего это, чем больше я, по-моему, приближаюсь к мастерам, искусство писать как таковое представляется мне все менее достижимым и все сильнее не нравится то, что я создаю? О, мудро сказал Гете: "Я, возможно, был бы великим поэтом, если б язык не оказался столь неукротимым!" А ведь это Гете! Буйе прочел мне все, что ты ему пишешь о Леконте! Так вот, меня это огорчило. Кроме расставания на железной дороге, которое я чувствую и понимаю, остальную часть истории и ее героя я не приемлю. Прожить два года, всецело отдавшись "счастливой" любви, это, на мой взгляд, достаточно пошло 4. Желудки, которые насыщаются житейской похлебкой, не больно велики. Будь это хотя бы горе, куда ни шло! Но радость? Нет! нет! Слишком это много, целых два года провести, не чувствуя потребности выйти на волю, не написав ни одной фразы, не обращаясь к Музе. На что же тратить время, когда бездействуют губы? Любить? любить? Подобное опьянение не по мне, тут есть расположенность к счастью и к лени, какая-то ублаготворенностъ, мне противная. Ах, поэт, вы утешаетесь литературой. Целомудренные сестры приходят на смену вашей любовнице, и ваш высокий лиризм - не более, как иная форма любовного возбуждения. Но он, голубчик, за это наказан, в его стихах маловато жизни, его сердце не выходит за пределы фланелевого жилета и, оставаясь целиком в груди, нисколько не согревает его стиль.

И потом - жаловаться, упрекать в измене, не понимать (хотя ты поэт) высшей поэзии бренности бытия --того, что одежда изнашивается, что чувство исчезает! Все это, однако, весьма несложно. Нет, я не ополчаюсь на милого де Лиля, но просто он кажется мне несколько ординарным в своих страстях. Для меня истинный поэт - священнослужитель. Как только надел сутану, он должен покинуть семью.

Чтобы держать перо крепкою рукой, надо поступать, как амамшки.- выжечь себе часть сердца5.

...Сколько я их знал, этих милых молодых людей, питавших праведный ужас перед публичным домом и от своих, так сказать, возлюбленных подцеплявших расчудесный сифилис. В Латинском квартале весьма распространены и эти страхи, и эти случаи. У меня, возможно, извращенный вкус, но меня проституция привлекает, причем сама по себе, независимо от того, что под нею кроется. Глядя при свете газовых фонарей, как проходит под дождем какая-нибудь из этих декольтированных женщин, я всегда ощущал сердцебиение - так вид монашеской рясы с веревочным поясом щекочет мне душу в каких-то глубинных аскетических ее уголках. В идее проституции так сложно пересекаются похоть, горечь, тщета человеческих отношений, неистовство плоти и звон золота, что. как заглянешь вглубь, голова кружится и так много туг узнаешь! И тебе так грустно! И так сладко мечтается о любви! Ах, сочинители элегий, не на руины бы вам облокачиваться, а на груди этих веселых женщин.

Да, тот, кто никогда не пробуждался на безымянном ложе, кто не видел рядом на подушке лицо спящей, которого больше никогда не увидит, и кто, выходя от нее при восходящем солнце, не шел по мосту с желанием броситься в воду, настолько тошнотворной отрыжкой поднималась жизнь из глубины его сердца к голове,- тот чего-то лишен. Пусть даже это будет бесстыдная одежда, соблазн химеры, тайна, чувство отверженности, древняя поэзия порока и продажности! В первые годы моего житья в Париже, летом, в долгие знойные вечера, я садился напротив Тортони 6 и, при закате солнца, смотрел на проходящих девок. Я там распалял себя библейской поэзией. Я думал об Исайе, о <"бл?додействии на высотах" 7 и поднимался по улице Лагарпа, повторяя про себя конец стиха: "И мягче елея речь ее" 8. Черт меня побери, если я когда-нибудь был более целомудрен! Лишь в одном могу упрекнуть проституцию, в том, что она - миф. Содержанка заполонила разврат, как газетчик - поэзию; мы тонем в полутонах. Куртизанки больше нет, как нет святого; есть подружки к ужину и лоретки, а они еще противней гризеток.

229. ВИКТОРУ ГЮГО. КРУАССЕ, 2 ИЮНЯ 1853.

Надеюсь, сударь, вы позволите поблагодарить вас за все ваши благодарности и не принять ни одной '. Человек, занявший в моей скромной жизни самое большое и почетное место, вправе ожидать от меня услуг, если уж вы называете это услугами!

Стыдливость, обычно мешающая выразить всякое истинное чувство, не дает мне - хоть вы и в изгнании - высказать в полной мере, сколь многое привязывает меня к вам. Прежде всего - благодарность за тот восторг, что вы во мне вызывали. Но я не хочу тут громоздить фразы, которыми все равно не передать всей меры этого восторга.

Когда-то мне доводилось вас видеть: мы встречались несколько раз - вы, меня не зная, а я, полный почтения h вам. Это было зимою 1844 года, у бедняги Прадье - как мила память о нем! 2 Мы были там раз пять или шесть, пили чай и играли в "гусек"; помню даже ваше массивное золотое кольцо с выгравированным на нем ползущим львом, оно служило ставкой 3.

С тех пор вы играли на другие ставки, в играх более грозных. Но всегда была на них лапа льва. Она оставила у него на лбу рубец, и, когда он будет проходить через историю, грядущие века будут его узнавать по этой красной отметине 4.

Что до вас, как знать? Мастера эстетики в будущей^, быть может, возблагодарят Промысел за эту чудовищную подлость, за это освящение. Ибо что же дополняет Добродетель, если не мученичество? Что возвеличивает величие, если не поношение? А у вас будет все это сполна - и внутри и извне.

230. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 2 ИЮНЯ 1853

Для меня нет ничего хуже, чем исправлять. Я пишу так медленно, что все очень взаимосвязанно, и, коль тронешь одно слово, приходится иногда перемарывать несколько страниц.

...Буйе, тот двигается хорошо, его "Ископаемые" ' будут превосходной вещью. Он сделал явные успехи. Никогда еще не была у него так крепка форма, так возвышенны идеи. А вот я не в блестящем виде. От этого буржуазного сюжета я тупею. Чувствую себя чем-то вроде моего Омэ. Знаю, это будет блестящий цирковой номер, но иногда боюсь, что сломаю себе на нем хребет, во всяком случае, мне кажется, что он слабеет.

Ах, когда же я смогу вполне свободно писать на какой-нибудь по-э-ти-че-ский сюжет? Ведь мой стиль, естественный мой стиль - это стиль дифирамбический, приподнятый.

231. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 6-7 ИЮНЯ 1853.

Это письмо я сам снесу на почту завтра утром. Придется ехать в Руан на похороны г-жи Пуше, жены врача, умершей третьего дня на улице - ее сразил апоплексический удар, и она упала с лошади на глазах у своего мужа. Хоть я отнюдь не чувствителен к бедам ближних, эта беда меня огорчила. Пуше - славный малый, он не гоняется за клиентурой и занят исключительно зоологией,] в которой весьма сведущ. Его жена, англичанка, очень хорошенькая и с прелестными манерами, много помогала! в его трудах. Она ему рисовала, держала корректуры! и т.д. Они вместе путешествовали, она была ему товари-1 щем. Бедняга совершенно глух и нрава невеселого. Он| очень любил эту женщину. Предстоящее ему одиночество,! как и постигший его удар, будет мучительным. Буйе - он| живет напротив их дома - видел, как привезли в фиакре | ее труп и как сын выносил мать, накрыв ее лицо платком. В ту минуту, когда она вот так возвращалась домой ногами! вперед, рассыльный принес заказанную ею утром корзину] с цветами. О, Шекспир!

В основе нашего сострадания всегда есть нечто эго-| истическое, и мои чувства к несчастному мужу - впрочем, человеку превосходному и чтившему моего отца с истинно| ученическим преклонением,- порождены мыслью о себе. Я думаю о том, что бы я чувствовал, если бы умерла ты, бедная моя Муза, если б я тебя лишился. Нет, мы не до-| бры, но эта способность приобщаться всем горестям и воображать их своими, она-то, быть может, и есть истинное! человеческое милосердие. Сделать себя центром человечества, стремиться, чтобы сердце твое стало сердцем всеобщим, куда сходились бы все отдельные сосуды... Требуется ли для этого быть самым великим из людей и самым добрым? Не знаю. Из всего надо извлекать пользу, я уверен, что завтрашний день принесет много мрачного драматизма и этот бедняга ученый будет очень жалок. Тут я, может быть, найду кое-что для моей "Бовари". И что, собственно, дурного в этой эксплуатации чужих чувств, которой я собираюсь заняться и которая показалась бы - признайся я в ней - отвратительной? Я надеюсь, прибегнув к химии стиля, с помощью слез этого одного вызвать слезы у многих. Но эти слезы будут более высокого рода. В них не сыщется и тени личного интереса, мне только надо, чтобы мой добряк (он тоже врач) вызвал у вас сочувствие ко всем вдовцам '. Маленькие эти тонкости. впрочем, занятие для меня не новое, у меня и метод есть для подобных исследований. Я сам себя храбро анатомировал по живому в весьма невеселые мгновенья. В ящиках моего стола хранятся пробы стиля, запечатанные тройной печатью,- в них содержатся такие жестокие протоколы, что вскрыть их мне страшно, хотя, конечно, это очень глупо, ведь я знаю их на память.

...Ты советуешь мне прочитать какой-то там номер "Ревю де дё монд". "У меня нет времени быть в курсе дел" (как говорил славный мой учитель истории Шерю-эль). Два часа - языкам, восемь - стилю, а вечером, в постели, еще час чтения какого-нибудь классика. Полагаю, это правильно. Ах, как бы я хотел иметь время читать! Как хотел бы подзаняться историей, которую так жадно глотаю, и философией, которая меня так занимает! Но чтение - это пучина, из него не выберешься. Я становлюсь самым большим невеждой на свете. Нужды нет. Надо тренькать на своей гитаре, а дело это трудное, долгое.

Вот к чему ты должна приобрести привычку - читать ежедневно (как молитвенник) что-нибудь стоящее. Постепенно это впитывается. Я, например, напичкал себя донельзя Лабрюйером, Вольтером (повести) и Монтенем. А что Буйе к стихам "Мелениды" привела латынь, можешь не сомневаться. В строгом смысле слова никто не оригинален. Талант, как жизнь, передается через вливание, и надобно жить в благородной среде, усваивать дух общества мастеров. Глубоко изучить талант, совершенно противоположный твоему, не может быть вредно - копировать его ты не сможешь. Весьма сухой Лабрюйер дал мне больше, чем Боссюэ, чьи взлеты мне ближе. У тебя стих часто философичный или же пустой, чрезмерно красочный и слегка запутанный. Читай, перечитывай, анатомируй, разбирай Лафонтена - у него нет ни одного из этих достоинств и недостатков. Черт побери, вот уж не боюсь, что ты станешь сочинять басни.

О, как я мечтаю, чтобы мы могли проводить досуг вместе! Как мы будем вместе читать! Какие оргии Искусства будем устраивать! Не говори мне больше, будто я поддерживаю нашу разлуку с варварским упорством, с жестокой предвзятостью. Неужто ты думаешь, что мне приятно причинять страдания нам обоим, не чувствуй я в этом потребности, необходимости? Моя книга должна быть написана, притом хорошо, или я над нею подохну. Потом заживу иначе. Но в середине столь долгого труда нельзя же срываться с места. В Париже я никогда не буду хорошо писать, я это знаю. Но там я могу готовиться к работе, и буду этим заниматься в зимние месяцы, которые стану проводить в Париже. Мне, чтобы писать, нужна полная (даже если б я и захотел) невозможность каких бы то ни было отвлечений.

Стало быть, Эно отправляется на Восток! От одного этого Восток может опротиветь. Как подумаю, что подобный господин будет мочиться на песок пустыни! И уж наверняка (он тоже) опубликует свое путешествие на Восток! 2 Так вот, и я опишу Восток (года через полтора), но без всяких тюрбанов, трубок и одалисок, это будет Восток древний. И тогда Восток всех этих пачкунов предстанет как гравюра рядом с картиной. А у меня и впрямь уже вертится в голове египетская повесть . Боюсь только. что, если начну что-то записывать, мне уже не остановиться, и вещь разрастется. Будет работы еще на годы! Ну и что за беда, если это меня занимает и когда-нибудь потом получится хорошо. А печататься - очень глупо.

Буйе принес мне вчера томик Лакоссада 4. Он - негодяй (судя по предисловию), и мне жаль Леконта - не хочу называть его де Лилем, этого славного малого! ° - Томик этот вызвал у меня одно соображение по эстетике: как мало дает внешняя среда! Стихи были написаны под экватором, а в них тепла и света не больше, чем в шотландских туманах. Только в Голландии да в Венеции, на родине туманов, были великие колористы! Душа должна сосредоточиться в себе.

Вот почему наблюдение художественное - совсем не то, что наблюдение научное: оно прежде всего должно быть инстинктивным и проходить через воображение. Вы задумали сюжет, колорит, а затем подкрепляете это внешними чертами. Начинается с субъективного. Но Ла-россад глуп, и этим многое сказано, ведь в мире все глупо.

Стихи Леконта, посвященные г-же С*** - пересказ, л неудачный. "Dies irae" 6. Нравятся мне там начало и конец. Середина водянистая. Планы стихотворений Леконта, говоря языком барышников, обычно слишком седлисты; хребет идеи в середке прогибается, поэтому голова взвивается ввысь. Нахожу также, что он чрезмерно увлекается яркой идеей, большой мыслью. Для человека, любящего греков, в нем, по-моему, мало человеческого, в смысле психологии. Это о стороне нравственной. Что ж до пластики - мало рельефа. Но в целом он мне очень нравится; я вижу в нем натуру возвышенную. Не думаю, впрочем, что мы с ним сможем близко сойтись - под "мы" разумею вместе с собою и Буйе. Он сочтет нас слишком низменными, то есть недостаточно ищущими идею, и отвернется от нас, как юный Крепе, который к нам так больше и не пришел. Я, правда, встретил его не таясь, во вполне расстегнутом и свободном виде, чтобы не вводить в заблуждение.

Одно мне в г-не Леконте очень но душе - его безразличие к успеху. Это признак силы и говорит в его пользу больше, чем иные триумфы.

...Только что перечел "Величие и упадок римлян" Монтескье 7. Язык хорош! Хорош! Кое-где встречаются фразы, напряженные, как бицепсы атлета, и какая глубина критики! Но, повторяю, до нас, писателей самых современных, понятия не имели о сознательном соблюдении гармонии стиля. У этих великих писателей то и дело находишь множество "которых" и "что", путающихся друг с другом. Они не обращали внимания на ассонансы, в стиле их очень часто недостает движения, а те, у кого есть движение (например, Вольтер), сухи, как полено. Вот мое мнение. Чем дальше, тем меньше нахожу я хорошего у других - да и у себя тоже.

232. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 11 - 12 ИЮНЯ 1853.

И все же поработал я неплохо. Только что выбрался из развернутого сравнения, занявшего около двух страниц. Это, как говорится, образец прозы или, по крайней мере, мне так кажется. Но, пожалуй, для общего колорита книги слишком высокопарно, и в дальнейшем придется его убрать. Просто мне, выражаясь по-медицински, для здоровья необходимо было вновь окунуться в добротные поэтические фразы. Этакая потребность в сытной пище после всех этих деликатесов в диалогах, рубленого стиля и т. д. и других французских изысков, которые я, признаться, не слишком-то ценю,- писать мне их очень трудно, и в книге они занимают много места. Впрочем, мое сравнение - это ниточка, оно служит для перехода и тем самым не выбивается из плана.

233. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 14-15 ИЮНЯ 1853.

Нынешним утром почувствовал сильный прилив стилистического ража и, после обычного урока географии с племянницей ', схватил свою "Бовари" и набросал после обеда три страницы, которые тут же вечером переписал. Движение в них бурное, насыщенное. Вероятно, найду тысячи повторений слов, которые придется вымарывать. Пока вижу их немного. Вот чудо было бы для меня писать хоть по две страницы в день, ведь я теперь пишу едва ли три в неделю! Во дни "Святого Антония", однако, так и шло; но то вино мне уже не по вкусу. Хочется более густого, но и более плавно льющегося. В общем, думаю, что эта неделя меня продвинет, и я через полмесяца смогу прочесть Буйе все начало (сто двадцать страниц). Если пойдет хорошо, я воспряну духом - тогда останется позади если не самое трудное, то, по крайней мере, самое скучное.

...Говорил ли я тебе о словах одного трувильского священника, с которым однажды сидел за обедом? Так как я отказался от шампанского (а я уже наелся и напился до отвалу, но мой священник все еще накачивался), он обернулся ко мне, и, вперив в меня взгляд,- о, какой взгляд! - взгляд, в котором были зависть, восхищение и презрение, все вместе, он, пожимая плечами, сказал: "Полноте! Вы, молодые люди, в Париже, на ваших шикарных пирушках, вы же хлещете шампанское, а как приедете в провинцию, корчите из себя постников". И между словами "шикарных пирушках" и "хлещете" так и слышалось "с актрисами"! Ну и кругозор! И подумать, что я взбудоражил этого почтенного человека. По сему поводу позволю себе небольшую цитату:

"Полноте! - сказал фармацевт и прищелкнул языком.- Пирушки у рестораторов! Маскарады! Шампанское! Все пойдет как по маслу, можете мне поверить.

- Я не думаю, что он собьется с пути,- возразил Шарль.

- Я тоже.- живо отозвался г-н Омэ.- Но ему нельзя будет отставать от других, иначе он прослывет ханжой. А вы не представляете себе, что вытворяют эти повесы в Латинском квартале со своими актрисами! Впрочем, к студентам в Париже относятся превосходно. Те из них, кто умеет хоть чем-нибудь развлечь общество, приняты в лучших домах. В них влюбляются даже дамы из Сен-Жерменского предместья, и они потом очень удачно женятся" 2.

На двух страницах я собрал, кажется, весь вздор, который в провинции болтают о Париже, о студенческой жизни, об актрисах, о жуликах, пристающих к вам в городских садах, о ресторанной кухне, ".всегда более вредной, чем кухня домашняя".

...Ты говоришь о гротеске; он подавлял меня на похоронах г-жи Пуше. Решительно, господь наш - романтик, он непрестанно смешивает оба жанра 3. Пока я глядел на беднягу Пуше, который стоял, качаясь, как тростник на ветру, знаешь, кто был рядом со мной? Некий господин, расспрашивавший меня о моем путешествии: "А есть музеи в Египте? Каково там состояние публичных библиотек?)) (буквально). И так как я разрушал его иллюзии, он был в отчаянии: "Возможно ли? Какая несчастная страна! Как это цивилизация и т. д.!" Погребение совершалось по протестантскому обряду, и священник, стоя у могилы, говорил по-французски. Мой сосед нашел, что так лучше... "И потом, католицизм лишен этих перлов красноречия". О, люди, о, смертные! И подумать, что всегда остаешься в дураках, что зря считаешь себя изобретательным, что действительность всегда тебя превосходит. Я шел на похороны, готовясь напрячь там свой ум для тонких наблюдений, выискивать песчинки, а мне на голову валились глыбы! Гротеск оглушал мои уши, а патетика билась в конвульсиях перед глазами. Откуда я делаю (или, вернее, извлекаю) следующий вывод: Никогда не следует бояться преувеличений. Все великие их любили - Мике-ланджело, Рабле, Шекспир, Мольер. Требуется сделать человеку клизму (в "Пурсоньяке"), и приносят не одну клистирную кружку, нет, вся сцена наполняется кружками и цирюльниками 4. Просто гений здесь - в своей стихии, в грандиозном. Но чтобы преувеличение не бросалось в глаза, оно должно быть всюду равномерным, пропорциональным, гармоничным. Если ваши герои ростом в стофутов, то горы должны быть высотою в двадцать тысяч футов. А само идеальное, разве оно не такое вот преувеличение?

234. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 20 ИЮНЯ 1853

Башня из слоновой кости, башня из слоновой кости! ' И нос кверху - к звездам! Легко это говорить мне, не так ли? Потому-то в подобных случаях я едва решаюсь слово молвить. Мне могут ответить: ах, у вас, любезный мой толстяк, есть постоянный доходец, и вы ни в ком не нуждаетесь. Я это знаю и я преклоняюсь перед теми, кто ничем не хуже, а то и лучше меня, но кто страдает, кто втоптан в грязь. В иные дни мысль о том, сколько злобы обрушивается на добрых, приводит меня в отчаяние. Ненависть повсеместная к поэзии, к чистому Искусству, полное отрицание Истинного вызывают желание повеситься. Хочется покончить с собой, раз не можешь прикончить других; всякое самоубийство - это, пожалуй, убийство кого-то другого, обращенное на себя.

...Думаю, что страдания современного художника сравнительно со страданиями художника в прежние времена, это как промышленность сравнительно с ручными станками. Они, страдания, теперь усложнились, в них есть свой сжатый пар, железо, зубчатые колеса. Существует постоянный заговор против оригинального - вот что надо зарубить себе на носу. Чем ты ярче, своеобразнее, тем хуже тебя встретят. Откуда сказочный успех романов Дюма? Просто, чтобы их читать, не надо никакой подготовки и фабула занимательна. Пока читаешь, развлекаешься. А как закроешь книгу, не остается никакого впечатления, все это сходит, как чистая вода, и можно спокойно вернуться к своим делам. Прелестно! То же можно сказать о комической опере (французский жанр), и о жанровой живописи, как ее понимает г-н Биар, и о восхитительных "Еженедельных обозрениях" господина Эжена Гино. Этот молодчик получает шесть тысяч франков в год жалованья за то, что в конце каждой недели пишет обо всем прочитанном за неделю. По временам я этим поверяю свою фантазию. Нынче утром в его словах о Швейцарии я нашел почти буквально фразы моего господина и его дамы в их беседе о Швейцарии (в "Бовари") 2. О глупость человеческая, значит, я тебя знаю? И в самом деле, я так давно наблюдаю тебя! И заметь, те самые люди, которые говорят о "поэзии озер" и т. д., в душе терпеть не могут всю эту поэзию, природу во всех видах, озера всех видов, разве что твой ночной горшок, который они принимают за океан.

...Читаю сейчас детские сказки г-жи д'Онуа 3 в старом издании, где я раскрашивал картинки, когда мне было шесть или семь лет. Драконы там розовые, а деревья голубые; есть одна картинка, где все красное, даже море. Эти сказки очень меня забавляют. Ты знаешь, что одно из давних моих желаний - написать рыцарский роман. Думаю, это осуществимо, даже после Ариосто; 4 надо только ввести элемент ужасного и большой поэзии, которых \ него нет. Но чего только не хочется мне написать?! Какие прихоти не влекут мое перо!

235. ЛУИ БУЙЕ. КРУАССЕ, 23 ИЮНЯ 1853

Прочел третьего дня "Синюю птицу" '. Прелестно! Как жаль, что нельзя это присвоить! Куда приятней писать такое, чем речи фармацевта 2. Мещанское вонючее болото, в котором я топчусь, меня угнетает. Изображая нищих духом, я сам становлюсь таким.

236. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ. 25 26 ИЮНЯ 1853.

Если эта часть удалась, будет у меня одном большой заботой меньше и вещь получится, за это ручаюсь, так как фон строго выдержан. Думаю, однако, что в книге будет один существенный недостаток - в пропорциях чисто материальных. У меня есть уже двести шестьдесят страниц, и это еще только подготовка к действию, более или менее замаскированная экспозиция (правда, с постепенным нарастанием), описание характеров, пейзажей, местности. Заключение - рассказ о смерти моей дамочки, ее погребении и вслед за этим о скорби мужа - займет не меньше шестидесяти страниц. Итак, на основное действие остается сто двадцать или сто шестьдесят страниц самое большее. Существенный недостаток, не так ли? Успокаивает меня (но не слишком), что эта книга - скорее биография, нежели развернутый рассказ о событиях. Драматического в ней немного, и, если это драматическое начало хорошо растворить в общем тоне книги, отсутствие пропорции в размерах различных фаз действия, быть может, не будет заметно. И потом, мне кажется, что сама жизнь отчасти такова. Событие длится минуту, а мечтали о нем месяцы! Страсти наши - как вулканы: гул слышен постоянно, извержения же бывают лишь временами.

К несчастью, французский ум так жаждет развлечения^ Подавай только кричащее! Ему не по вкусу то, что длл меня - сама поэзия, а именно - изложение, сделано Л1 оно средствами живописи на картине, или в плане моральном средствами психологического анализа,- и вполне возможно, я окажусь в дураках или буду иметь дурацкий вид. Не первый день я страдаю оттого, что приходится писать и думать на этом языке! В душе я немец! ' Лишь упражнением я очистил себя от северных своих туманов. Хочется мне сочинять книги, где было бы достаточно писать фразы (если можно так сказать),- как для того. чтобы жить, достаточно дышать воздухом. Мне опостылели хитросплетения плана, комбинации эффектов, все эти подспудные расчеты - и, однако, они относятся к Искусству, ибо от них, и исключительно от них, зависит эффект стиля. А ты, милая Муза, дорогой мой коллега во всем ("коллега" происходит от colligere - связывать вместе), хорошо ли поработала в эту неделю? Любопытно посмотреть твою вторую повесть 2. Могу тебе дать два совета: 1) следи за связью в метафорах; и 2) никаких деталей, не относящихся к сюжету, прямая линия. Черт возьми, да мы, коли захотим, сумеем создавать причудливые арабески, и почище многих. Надо показать классикам, что мы больше классики, чем они, и довести романтиков до белою каления, переплюнув их замыслы. Полагаю, что это осуществимо, ведь это одно и то же. Когда стих хорош, он вне школы. Хороший стих Буало равен хорошему стиху Гюго. Совершенство везде отмечено одной и той же чертой - точностью, верностью.

Если книга, которую я пишу с такими муками, будет удачна, я самим фактом ее создания докажу две истины, а для меня аксиомы; прежде всего, что поэзия чисто субъективна, что для литературы нет каких-то особо прекрасных сюжетов и что, тем самым, Ивето стоит Константинополя; 3 а следовательно, можно описать что угодно не хуже, чем любое другое. Художник должен все поднимать на поверхность, он подобен насосу, в нем есть большущая трубка, спускающаяся в самые недра предметов, в глубинные слои. Он втягивает в себя и выпускает на солнечный свет гигантскими снопами то, что было придавлено землею и никому не видно.

...Кстати о людях "уважаемых", деятелях, как ты говоришь. Сейчас здесь разыгрывается славный фарс. Судят одного беднягу за то, что он убил свою жену, зашил труп в мешок и бросил в воду 4. У этой несчастной было несколько любовников, и дома у нее обнаружили (а была она работница из самых низов) портрет и письма некоего достопочтенного Делаборд-Дютиля. а он - кавалер ордена Почетного легиона, легитимист, признавший республику, член Генерального совета, фабричного совета, совета и проч., словом, член всех советов, желанный гость в ризницах, член общества святого Венсана де Поля, общества святого Режи, общества детских яслей, член всех на свете нелепых обществ, весьма уважаемый местным высшим обществом, это важная особа, это монумент, это один из тех, кто украшает родину и о ком говорят: "Мы счастливы, что среди нас живет господин такой-то". И нате вам, вдруг обнаруживается, что этот молодчик имел сношения (весьма точно сказано!) с девкой самого последнего пошиба, да, да, сударыня! Ах, боже мой! Я гогочу как хам, когда вижу, как у всех этих милых людей находятся грешки. Пощечины, достающиеся подобным господам, которые повсюду ищут почестей (и каких почестей!),- по-моему, справедливая кара за отсутствие у них гордости. Желать всегда вот так блистать - означает унижать себя; взбираться на уличные тумбы - означает опускаться. Назад, в грязь, каналья! Там ты будешь на своем месте. В данном случае у меня нет демократической зависти. Мне как раз нравится все незаурядное п даже гнусное - только чтобы было искренне. Но все лгущее, позирующее, все, что осуждает Страсть и надевает личину Добродетели,- оно-то возмущает меня бесконечно. Я теперь испытываю к себе подобным спокойную ненависть или жалость настолько бездеятельную, что это все едино. За два года я сделал большие успехи. Нынешнее политическое положение подтвердило мои старые априорные теории о двуногом без перьев, которое, на мой взгляд, есть сочетание индюка и ястреба.

237. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 28-29 ИЮНЯ 1853.

Я измучен, мозг в черепе у меня так и пульсирует. С десяти часов вечера вчерашнего дня и вплоть до этого часа я переписал семьдесят семь страниц подряд, и получилось всего пятьдесят три. Отупляющий труд. Ветвь моих шейных позвонков, как выразился бы г-н Эно, ломится от того, что голова слишком долго была опущена. Сколько повторявшихся слов я выловил! Сколько всяких "всё", "но", "так как", "всё же"! Вот дьявольское свойство прозы - она никогда не бывает завершенной.

...Буйе будет этой зимой в Париже, он тебе поможет. Его последнее "Ископаемое", третье стихотворение, "Весна" - великолепно '. Там в конце есть картина спаривания птиц возле грандиозных гнезд - она сама грандиозна. Но бедный мой Буйе изрядно приуныл. Черт побери! Надо крепиться и плевать на человечество, которое плюет на нас! О, я отомщу, отомщу! Лет через пятнадцать примусь за большой современный роман, где произведу человечеству смотр! Думаю, что "Жиль Блаз" может быть написан сызнова. Бальзак пошел дальше, но из-за отсутствия стиля его создания всегда будут казаться скорее любопытными, чем прекрасными, скорее мощными, чем блестящими. Впрочем, это только проекты, о них не надо бы говорить. Все мои книги - приготовление к двум, которые я напишу, если бог продлит мои дни: вот эту книгу и восточную повесть 2.

Представляешь себе, какие путевые заметки издаст Эно, когда вернется из Италии! 3 Он шалопай и плут - печатать столь развязную статью о человеке, у которого обедал, ничем не заплатив! Что до статьи, она просто глупая. Его статья о Буйе была не умнее 4. Он подчеркивает "грудь", "лохмотья"! Восклицание "восемь детей! О, поэзия!" характеризует всю эту школу; вероятно, есть некое определенное число детей, приличное в литературе? Нет, если задумываться над всем этим - говорю это серьезно,- рискуешь стать идиотом.

...Замечание Мюссе о "Гамлете" 5 я считаю мнением истого буржуа, и вот почему. Он делает упрек в непоследовательности: Гамлет-де - вольнодумец, а между тем увидел воочию душу своего отца. Но, во-первых, он видел не душу. Он видел призрак, некий физический предмет, тень, нечто материальное и живое, нечто такое, что в народном и поэтическом мышлении - перенесемся в ту эпоху - никак не было связано с абстрактной идеей души. Это мы, метафизики, современные писатели, пользуемся таким языком. И затем, Гамлет вовсе не сомневается, в философском смысле слова; он размышляет. Думаю, наблюдение Мюссе принадлежит не ему, а Мальфилю в предисловии к "Дон Жуану" 6. По-моему, это поверхностно. Крестьянин и теперь вполне может увидать призрак, а назавтра, при свете дня, невозмутимо рассуждать о жизни и смерти, но не о плоти и душе. Гамлет размышляет не о схоластических тонкостях, а о человеческих представлениях. Напротив, именно в этом постоянно колеблющемся состоянии Гамлета, в неопределенности, им владеющей, в его недостаточно решительной воле и недостаточно ясной мысли - в этом-то и все величие образа. Но "тонкие ценители" требуют характеров цельных и последовательных (какие бывают лишь в книгах) 7. А между тем нет такого кусочка человеческой души, что не отразился бы в концепции этого образа. Улисс, возможно, наиболее могучий образ во всей древней литературе, а Гамлет - во всей новой.

Кабы не усталость, я объяснил бы тебе свою мысль подробней. О Прекрасном так легко болтать! Но чтобы сказать в нужном стиле "закройте дверь" или "ему хотелось спать", требуется больше таланта, чем чтобы сочинить все курсы литератур, какие есть на свете.

Критика стоит на последней ступеньке литературы - по форме почти всегда, а по нравственной ценности бесспорно всегда. Она идет за буриме и акростихом, для которых требуется хотя бы некая доля изобретательности.

238. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 2 ИЮЛЯ 1853

Кто сумел проглотить столько из блаженного Августина, сколько я, и проанализировать сцена за сценой весь театр Вольтера, и при этом не издох, тот вынослив по части скучлого чтения.

...Как глупа статья Пеллетана! Я был ею возмущен больше (это не просто слова), чем статьей Эно'. Пусть враги наши говорят о нас дурно, это их ремесло; но чтобы друзья так по-дурацки нас расхваливали - это куда хуже. Он должен был написать статью о поэме, а об этом-то он меньше всего заботился. Он всласть сочиняет фразы, занимает собою все место, приводит две цитаты, мямлит похвалу и ставит подпись. О критики, вечная посредственность, поселяющаяся на гении, чтоб его чернить или эксплуатировать! Майские жуки, изгрызающие дивные листья Искусства! Если б император завтра уничтожил типографии, я на коленках пополз бы в Париж и облобызал бы ему зад в знак благодарности - настолько мне опротивела печать и злоупотребление ею. Можете выбиваться из сил, живописуя пейзаж; можете придумать "ласточку, что на лету крылом касается лба умирающей Жаннетон" и т. д. Все это, переведенное и восхваленное подобным "другом", будет называться "неумолимая Парка"; Парка вместо слова "смерть"! И так выражается молодчик из прогрессивных, гражданин, презирающий античность! 2

Как мало смысла в этой статье! Ни слова об Искусстве, о форме как таковой, о приемах мастерства. Вот подлая каналья! Я взбешен! Все эти "мыслители" (вот еще словечко: мыслитель!), эти жонглеры идеями сразу обнаруживают свой уровень, когда перед ними оказывается нечто здоровое, сильное, ясное, человеческое. Они бродят вокруг да около, и им нечего сказать. Ну, конечно, эти люди - приверженцы поэзии Ламартина в литературе, а в политике - временного правительства: 3 фразеры, позеры, вздыхающие при луне, столь же неспособные схватить за рога действие, как чувство с пластической его стороны. Они не математики, не поэты, не наблюдатели, не делатели, даже не пересказыватели или анализаторы. Мозговая их деятельность, не имея ни цели, ни твердого направления, занимается с равным жаром политической экономией, изящной словесностью, агрономией, законом о напитках, льняной промышленностью, философией, Китаем, Алжиром и т. д.- и всем этим на одном уровне заинтересованности. "Это тоже искусство", говорят они - и все есть искусство. Но если кругом столько искусства, где же, спрашиваю я, Изящные Искусства? И вот такие молодчики судят нас! Когда освистывают, это вздор, но когда хвалят, это, по-моему, куда горше.

...Прежде всего, я зол на Пеллетана за претенциозное заглавие. Словно надел на твои стихи мундир педеля. Это пахнет школой, доктриной, партией; а в "Крестьянке" сильно как раз то, что это просто история "капрала и его землячки",- запомни это. Не знаю, хватило бы у меня дерзости поставить такое заглавие (по-моему, более дерзкое, чем нынешнее), но оно было бы самым правильным. Тебе удалось передать в изысканной форме обыкновенную историю, суть коей доступна всем. А это для меня - подлинный признак силы в литературе. Обыденное - предмет лишь для глупцов или для великих. Писатели посредственные его избегают, они ищут остроумного, необычайного. А знаешь, если другие твои повести будут на уровне этой, то, собранные в одном томике, составят недурную книжицу? Сулю себе экземпляр с золотым обрезом! Мне не терпится увидеть твою "Служанку"!4 Ты пишешь, что должна для нее посетить Сальпетриер 5. Смотри, чтобы впечатление не повлияло слишком сильно. Посмотреть и сразу после этого описывать - не наилучший метод. Чересчур много занимаешься деталями, колоритом и недостаточно - его духом, ибо у колорита в натуре есть свой дух, некий тончайший пар. от него исходящий, он-то и должен подспудно оживлять стиль. Сколько раз, увлеченный тем, что было у меня перед глазами, я спешил это вставить в свое произведение, а потом обнаруживал, что все надо убрать! Колорит, подобно пище, должен быть переварен и впитан в кровь мысли.

Завтра читаю Буйе сто четырнадцать страниц "Бова-ри", от 139 до 251. Вот все, что я сделал с прошлого сентября, за десять месяцев! Нынче после обеда наконец прекратил править, просто ничего уже не понимаю; когда слишком приналяжешь на работу, она тебя ослепляет; вот, кажется, нашел ошибку, а через пять минут она как будто уже не ошибка; правишь, перемарываешь исправления, и так без конца. Доходишь до полной бессмыслицы - тут-то пора остановиться. Вся неделя была довольно скучной, но сегодня испытываю большое облегчение - наконец что-то завершено или близится к тому; но пришлось убрать немало цемента, застрявшего между камнями, да кое-где переложить камни, чтобы не видны были швы. Проза должна стоять с начала до конца прямо, как стена, украшения которой идут от самого фундамента, и чтобы в перспективе была видна большая сплошная линия. О, если бы я писал так, как, по моему разумению, надо писать, я бы писал хорошо! Мне кажется, однако, что в этих ста четырнадцати страницах наберется немало сильных и что целое, пусть оно и не драматично, движется живо. Потом я еще обдумывал дальнейшее. Есть там одно место с любовным соитием, оно меня сильно беспокоит, а обойти его нельзя, хотя я намерен сделать его целомудренным, сиречь литературным, без непристойных подробностей или вольных картин; сладострастие должно сказываться в волнении чувств.

Не знаю, почему мне пришла вчера фантазия, дочитав "Троила и Крессиду" Шекспира, взяться за статью о нем во "Всемирной биографии", хотя твердо знал, что не найду там ничего нового, и не обманулся. Статья написана Вильменом. Надо ее почитать, чтобы постигнуть возвышенность литературных взглядов сего господина, хотя он преклоняется перед Шекспиром; но как они жалки, его восторги! Шекспиру он предпочитает Софокла и "великих". Знаешь, что он говорит о Ронсаре? "Нелепая декламация Ронсара", подумать только! 7 "О, грустно!" - как говорит Бабинс. "Грустно! Только и осталось что изящная поэзия". Да, но почему эти молодчики в нее лезут? А "Троил и Крессида"- прекрасная вещь!

239. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 7-8 ИЮЛЯ 1853.

Не знаю, написал ли тебе Буйе. Он, наверно, сообщил, что доволен теми главами, которые я ему прочитал; также и я, честно говоря. Как преодоленная трудность ', это, по-моему, сильно, но не больше. Сюжет по сути своей (во всяком случае, пока) исключает большие взлеты стиля, которыми я восхищаюсь у других и к которым считаю себя способным. Польза от "Бовари" в том, что это для меня суровая гимнастика. Я дал записанную реальность, а это бывает редко. Но я возьму реванш. Только бы найти сюжет по своему голосу, и я далеко пойду. О каких это детских сказках ты пишешь? 2 Ты что, собираешься писать волшебные сказки? Вот еще одно из моих дерзких желаний! Написать волшебную сказку.

Жаль, что приют Сальпетриер 3 уже утратил свой колорит. Филантропы все портят. Вот негодяи! Каторга, тюрьмы и больницы - все это теперь глупо, как семинария. Я впервые видел умалишенных здесь, в общем приюте, ходил туда с папашей Пареном. В камерах сидели, привязанные поперек туловища, голые до пояса и растрепанные, десяток женщин, которые выли и царапали себе лицо ногтями. Мне тогда было лет шесть-семь. Такие впечатления в детстве полезны, от них мужаешь. И еще странные воспоминания в этом же роде! Анатомический зал городской больницы выходил окнами в наш сад . Сколько раз мы с сестрою, взобравшись по решетчатой ограде и повиснув среди виноградных лоз, с любопытством смотрели на выставленные там трупы! Их освещало солнце; те же мухи, что кружили над нами и над цветами, летели туда, ползали по мертвым телам, потом возвращались, жужжа! Сколько я думал об этом, сидя две ночи у гроба этой бедной, милой, прелестной девушки! 5 Вижу еще, как мой отец, прервав вскрытие, оборачивается к нам и велит уйти. И вот, он уже тоже - труп.

Не одобряю того, что де Лиль не пожелал войти, но этому не удивляюсь. Человек, ни разу не побывавший в публичном доме, должен страшиться и сумасшедшего дома. И тут и там -- поэзия одного порядка, у милого нашего де Лиля нет романтической жилки. Шекспир, вероятно, ему не очень по вкусу. Он не видит, каким сгустком нравов иной раз бывает безобразное. Потому-то его творениям не хватает жизни и даже - хотя колорит у него есть - рельефа. Рельеф создается от взгляда вглубь, от проникновения в предмет; внешняя реальность должна войти в тебя так, чтобы стало больно до крика,- тогда хорошо ее изобразишь. Если видишь четко свою модель, если она перед глазами, всегда пишешь хорошо, а где же яснее видна правда, чем на этих изумительных выставках человеческих бедствий? В них есть нечто столь пряное, что дух твой охватывают каннибальские вожделения. Он бросается, чтобы поглотить их, впитать в себя. Какими думами полнилась моя голова, когда я, бывало, лежал в постели какой-нибудь шлюхи, разглядывая редины на ее простынях! Сколько жестоких драм я сочинял в морге, куда одно время меня неудержимо влекло, и т. д.! Думаю, впрочем, что у меня тут особенная способность восприятия; уж я-то разбираюсь в болезненном! Ты ведь знаешь, какое влияние я оказываю на безумных и какие странные приключения у меня бывали с ними! Любопытно проверить, сохранил ли я свою власть 6.

О, ты не сойдешь с ума! Он был прав! У тебя голова крепкая, и я думаю, что он сам, бедняга, больше к этому предрасположен, чем мы. Безумие и распутство - и то и другое я так глубоко исследовал, так долго плавал в них по своей воле, что никогда не стану (надеюсь) ни умалишенным, ни маркизом де Садом. Но я за это хорошо поплатился. Моя нервная болезнь была накипью этих маленьких умственных развлечений. Каждый приступ был как бы кровоизлиянием нервной системы. Это было извергнутое впустую семя образотворческой способности мозга - сотни тысяч картин вспыхивали сразу, как фейерверк. Душа с жестокой болью отрывалась от тела (я убежден, что уже несколько раз умирал). Но то, что составляет личность, ее естество - разум, держалось до конца; без этого не было бы страдания, я был бы просто бесчувствен, а я всегда сохранял сознание, даже когда уже не мог говорить. Тогда душа замыкалась в себе, свертываясь клубком, подобно ежу, который причиняет себе боль собственными иглами.

Никто этого не изучил; врачи - такие же дураки, как и философы, каждые в своем роде. Материалисты и спиритуалисты равно мешают познать материю и дух, ибо отделяют одно от другого. Одни превращают человека в ангела, другие - в свинью. Но прежде чем прийти к этим наукам (которые тогда станут науками), прежде чем основательно изучать человека, не следует ли изучить его создания, узнать сперва следствия и от них идти к причине? Кто до сего времени подходил к истории как натуралист? Пытались ли классифицировать инстинкты человечества и изучать, как они развивались под таким-то градусом широты и как должны развиваться? Кто научно установил, почему для данной потребности духа должна появиться такая-то форма, и проследил эту форму повсюду, в различных местах обитания человека? Кто попытался обобщить религии? Жоффруа Сент-Илер сказал: череп - это уплощенный позвонок 7. Ну кто, например, доказал, что религия - это философия, ставшая искусством, и что пульсирующий внутри нее мозг, а именно - суеверие, религиозное чувство как таковое, что оно, несмотря на внешние различия, повсюду одной природы, отвечает одним и тем же потребностям, отзывается на трепет тех же фибр, умирает от тех же причин и т. д.?8 Так что какой-нибудь Кювье в области мысли сумеет в будущем по одному стихотворению или паре сапог восстановить целое общество, и, определив его закономерности, нетрудно будет предсказать, где и когда, как это делается для планет, повторится то или иное явление 9. И тогда скажут: через сто лет у нас опять появится Шекспир, через двадцать пять лет будет такая-то архитектура. Почему у народов северных стран топорная литература? Почему на Востоке есть и всегда были гаремы и т. д.?

Об этих предметах наговорено немало вздора, высказано больше или меньше остроумия, но фундамента не было. Первый камень только предстоит заложить. Критика творений мысли всегда производилась с узкой, риторической точки зрения, а критика истории - с точки зрения политики, морали, религии; между тем следовало бы с самого начала стать выше всего этого. Но у каждого были свои симпатии и антипатии; затем вмешивалось воображение, щеголянье фразой, любовь к описаниям и, наконец, страсть доказывать, тщеславное желание измерить бесконечное и дать единое его решение. Если бы науки нравственные располагали, как математические, двумя-тремя основными законами, они могли бы двигаться вперед. Но они бродят ощупью впотьмах, натыкаются на случайные явления и тщатся возвести их в принцип. О слове "душа" высказано почти столько же глупостей, сколько есть душ!

А каким открытием была бы, например, такая аксиома: у данного народа отношение добродетели к силе равно отношению трех к четырем; ясно, что, зная это, вы в ту страну не отправитесь. А вот другая, еще не решенная, математическая задача: сколько надо узнать дураков, чтобы захотелось разбить себе башку? и т. п.

240. ЛУИЗЕ КОЛЕ. КРУАССЕ, 12 ИЮЛЯ 1853

Ты, конечно, знаешь из газет, какой необыкновенный град выпал в Руане и окрестностях в прошлую субботу. Всеобщее бедствие, урожай погиб, все окна у горожан разбиты; у нас и то разбито по меньшей мере на сотню франков, и руанские стекольщики тотчас воспользовались случаем (этих стекольщиков рвут на части), чтобы взвинтить цену на свой товар на тридцать процентов. О, люди, люди! Ужасно забавно было смотреть, как падал этот град, а вопли и стенания тоже были из ряду вон. Целая симфония иеремиад два дня кряду - да тут и самое чувствительное сердце станет каменным! В Руане думали, что настало светопреставление (буквально). Были сцены безмерно гротескные, и власти тоже отличились! Г-н префект и пр.

Я мало чувствителен к всеобщим бедствиям. Никто не оплакивает моих горестей, пусть же горести других избываются без меня! Я плачу человечеству его же монетою: равнодушием. Прочь от меня, стадо; я не из твоей овчарни! Пусть бы каждый довольствовался тем, чтобы жить честно, я разумею исполнять свой долг да не притеснять ближнего, и тогда все добродетельные утопии будут вскоре превзойдены. Ведь идеал общества в том, чтобы каждый индивидуум действовал по своим способностям. Я действую по своим; мы в расчете. А все эти красивые слова о преданности, жертвах, самоотречении, братстве и прочих бесплодных абстракциях, от коих человечеству в целом никакой пользы, оставляю болтунам, фразерам, шутам, людям с идеями, вроде почтенного Пеллетана.

Не без удовольствия смотрел я на свои уничтоженные шпалеры, на искрошенные цветы, на измолоченный огород. Глядя, как все эти жалкие ухищрения человека были сокрушены в пять минут буйством природы, я восхищался тем, что на месте порядка искусственного восстановился порядок истинный. Все эти терзаемые нами растения, обрезанные деревья, цветы, растущие там, где они не хотятрасти, чужеземные овощи - получили благодаря этой атмосферной выходке своего рода реванш. И вот черточка великого фарса, посрамившая нас вконец. Видано ли что нелепей, чем стеклянные колпаки для дынь! Ну и досталось же этим бедным колпакам! Ха-ха, эта природа, которую мы пытаемся оседлать, нещадно эксплуатируем, самоуверенно уродуем и в таких громких речах уничижаем, умеет, когда ей вздумается, предаваться отнюдь не невинным причудам! Это славно. Слишком уж уверовали в то. что у солнца нет иной цели здесь, на земле, как выращивать капусту. Время от времени надо поднимать господа бога обратно на пьедестал. Вот он и напоминает нам об этом, насылая то здесь, то там какую-нибудь чуму, холеру, нежданный переворот и другие проявления Миропорядка, а именно Зло - да, случайное, в отличие от необходимого Добра, но, в конце-то концов, оно есть Бытие; вот чего не понимают люди, приверженные бренному.

Вся минувшая неделя была скверной (теперь уже лучше). Я корчился от тоски и жгучего отвращения к себе; это бывает со мною всякий раз, когда какую-то часть закончу и надо продолжать. От пошлости сюжета меня порой тошнит, а трудности, которые еще предстоит преодолеть, чтобы хорошо описать множество обыденных вещей,- ужасают. Сейчас споткнулся на самой простой сцене: кровопускание и обморок '. Очень трудно, и особенно огорчает мысль, что, даже если достигну совершенства, все равно получится только сносно и никогда не может быть прекрасно, по самой сути. Я занимаюсь работой акробата; но, в конце концов, что доказывает акробатический фокус? Ну, да ладно: "Помогай себе, и бог тебе поможет". Все же иногда трудненько вытаскивать воз из грязи.

241. ВИКТОРУ ГЮГО. КРУАССЕ, 15 ИЮЛЯ 1853.

Как мне вас отблагодарить за великолепный ваш подарок? ' И что сказать? Повторю слова Талейрана, когда Луи-Филипп навестил его, уже умирающего: "Это величайшая честь, которой когда-либо удостоился мой дом!" 2 Но на том параллель заканчивается по многим причинам.

Итак, сударь, не стану скрывать, что вы
Смогли польстить гордыне сердца моего,-

как написал бы наш милый Расин! 3 Вот честный поэт! И сколько всяческих чудовищ смог бы он изобразить теперь, совсем других и во сто крат худших, чем его дракон-бык! 4

Изгнание, по крайней мере, избавляет вас от их лицезрения. Ах, знали бы вы, в какую грязь мы погружаемся! Подлости частных лиц проистекают из гнусного политического устройства, шагу не ступишь, чтобы не угодить в какую-нибудь пакость. Атмосфера насыщена тошнотворными испарениями. Воздуха! Воздуха! Вот я и открываю окно и поворачиваюсь к вам. Слышу мощные взмахи крыл вашей Музы и вдыхаю, точно аромат лесов, исходящую из глубин вашего стиля свежесть.

К тому же, сударь, вы в моей жизни были волшебным наважденьем, долгой любовью; она не слабеет. Я читал вас и в мрачные бессонные ночи, и на берегу морском, на мягком песке, при ярком летнем солнц